— А Федька тогда уцелел…
И Наташка надолго умолкла. Понял Петька, какие мысли могли сейчас ее тревожить, отзываться болью в сердце, и не стал спрашивать о свате Федоре, а обращался к снохе с другими вопросами:
— Евсевна, так я подворачиваю края латки? А тачаю не редко?
Наташка охотно и старательно учила деверя, как еще лучше, прочней положить латку на мешок.
…А собрание, пожалуй, самое большое из всех хуторских собраний, шло своим чередом. Оно не случайно проводилось на лужайке около общественного амбара. Сейчас распределяли оставшееся семенное зерно. Ванька зачитывал фамилии и тут же называл количество пудов, прибавляя «пшеницы», «ячменя» или «проса»…
— А зачем же вы даете Игнату? Какой он бедняк? — послышался голос Мирона Орлова.
— Знаем, что середняк, — уверенно ответил Андрей. — Мы и середняку готовы помочь, раз он обещал побольше посеять!.. Власть ему сейчас поможет, а он ей после! Игнат, не стесняйся! Никакого подвоха тут у нас нет!
И опять тихо, и опять только и слышно, как Ванька называет фамилии, пуды, а Андрей добавляет к этому что-нибудь ободряющее:
— Возражений нет?.. Значит, после собрания смело подводой приезжайте получать…
Но вот поступило возражение.
— А почему это Кирею Евланову и Федору Евсееву нету от вас семенного вспомоществования? — спросил Матвей.
Филипп обратился к Андрею:
— Дядя, ты лучше знаешь почему, разъясни Матвею Кондратьевичу.
Андрей сказал:
— И Кирей и Федор Евсеев получили вспомоществование лично от Аполлона, получили его тайно: перевозили семена на салазках глухой ночью… Кадетский хлеб им больше по вкусу! Но мы можем поставить это дело на голосование.
Матвей, Обнизов и Мирон Орлов настаивали, что надо проголосовать. Но голосование не помогло ни Федору, ни Кирею. Послышались насмешливые замечания:
— Тоже телята — двух коров сосать захотели!
— А этому «что-сь другое», Федьке Евсееву, ни зернинки не давать, — кричал дед Никиташка, грозясь пальцем. — Он же не человек, а спорченная сбруя! На нем далеко не уедешь!
Наташка снова покраснела и, вздохнув, предложила Петьке уйти в хату и там закончить работу. В другое время Петька не согласился бы уходить с солнца, с вешнего простора в тусклую затхлость хаты, но сейчас он уступил снохе и даже слукавил:
— Вешний ветерок — он опасный, может продуть…
Через полчаса они закончили свою работу. Наташка уже собралась достать Петьке из погреба моченого терна, соленой капусты, огурцов, когда вдруг у общественного амбара стал нарастать скандальный шум. Женские голоса сначала заглушали мужские, но потом мужские, будто волной, откатили их в сторону и заставили вовсе смолкнуть.
— Не бери, Игнат, чужого хлеба! Не взойдет! — кричал Мирон.
— Игнат, не верь ему! Брешет он! Наш хлеб всегда всходил на его пашне, взойдет и этот на твоей! — убеждал Игната Филипп.
— Мавра, подумай и ты, прежде чем сеять!
— Думаешь, что черт попутает?.. А я покрестю лоб и посею! Уродится!
Когда Наташка с Петькой выскочили на крыльцо, а затем, пригнувшись, подбежали к плетню, бешеная ругань Хвиноя превзошла все, что до сих пор происходило на собрании. Все замолчали и следили за ним, а он, размахивая кулаком, выкрикивал:
— Порублю! На мелкие кусочки порублю!
— Не порубишь! А порубишь, что тогда будешь делать? Для другой работы у тебя не хватит ума! Без кырлыги тебе не обойтись! Крутил овцам хвосты и опять будешь крутить! — кричал Мирон, бледнея и шевеля усами.
— Ты не делай из меня затычку! То время отзвонило! Отбалабонило! Поглядим, кто из нас на что будет пригоден при советской жизни!
— Кум Хвиной, руби кырлыгу!.. Работа у тебя найдется другая! — поощряюще прокричал Андрей.
Хвиной, выбравшись на простор, на глазах у всех решительно зашагал ко двору. А уж то, что он делал около крыльца, — этого никто из находившихся у амбара не видели, зато хорошо видели Наташка и Петька, сидевшие на обрезке вербы…
Прежде всего Хвиной кинулся под сарай за топором, потом вынес из сенцев свою любимую кырлыгу, служившую ему пятнадцать долгих лет. Подойдя к дровосеке, он немного подумал и, быть может, раздумал бы, если бы от амбара не донеслось:
— Неумному помощь не будет впрок!
Это сказал о нем Обнизов.
Хвиной размахнулся и ударил по кырлыге, потом стал рубить все ожесточеннее. Мелкие обрубки, со свистом описывая полукруги, разлетались в разные стороны.
Наташка торжествовала.
— Так ее! Так ее… мать честная! Руби, Хвиной Павлович! Руби! — приговаривала она в такт топору.
— Батя, она же кленовая! — весело крикнул Петька.
Что-то злобно причитая себе под нос, Хвиной дорубил кырлыгу, потом забрал залатанные мешки и пошел к амбару за пшеницей. В сердитом молчании он перенес домой все пять мешков, с той же озабоченностью забрал со двора конопляные вожжи, взвалил на плечи отцовскую борону, обновленную двумя столбками, и понес все это к Андрею во двор. Проходя мимо общественного амбара, где остались лишь те, кому надо было получать хлеб, он сердито позвал Кирея:
— Пошли! И не строй жалостливую морду, все равно пшеницы не получишь! Пошли супрягу готовить к севу!
Почти до самого захода солнца Хвиной и Кирей работали вместе. За это время Кирею изрядно досталось от Хвиноя, все он придирался к нему: и ходит-то Кирей лениво, и поворачивается неуклюже, и бестолков, и нерадив…
— Хочешь, чтобы люди на охоту, а мы — собак кормить?.. Хочешь, чтобы над нашей сбруей кулачье потешалось? — пилил Хвиной.
И вот в половнике Андрея запашник, по-хозяйски вымытый и насухо вытертый, заблестел краской так, будто вчера только его привезли с торгового склада. Вдоль стены половника стояли в ряд ярма, на них лежали кнуты, налыгачи, вожжи. А вдоль другой стены бороны и зелененький плужок с усеченным отвалом.
Осматривая приготовленный к севу инвентарь, Хвиной и Кирей стояли спиной к открытой двери и не заметили, как зашел к ним дед Никиташка. С трудом свалив с узкой старой спины мешок пшеницы, которую он только что получил в общественном амбаре, дед старательно вытер лысину и весело сказал:
— Загляденье! Вам хоть на парад со своей сбруей! Накажи бог, можно! Разве что снузочки, ремешочки на ярмах чуточку подтянуть бы… Да я сейчас… — И, засучив рукава, дед Никиташка присел на корточки и принялся за дело. — Мне красная власть нынче здорово уважила… Сто раз и я ей уважу…
— А что, дед Никит Михалыч, если мы с Киреем твой мешок отнесем бабке Карпихе? Ничего супротив не скажешь? — спросил Хвиной.
— Ничего супротив не скажу, — усмехнулся Никиташка, — даже хорошо, если вы ей расскажете, кто это дал мне, за что, да как это получилось… На глазах у людей… давали… Может, она поймет, что я что-нибудь хорошее обозначаю собой… А мне она не верила и теперь не поверит… — И он засмеялся, комкая бороду и вытирая подслеповатые стариковские глаза.
* * *
У Аполлона все пока складывалось так, как он того хотел. Рыжих коней в Обрывном он благополучно сдал и вернулся домой через сутки, в полночь, на пегой лохмоногой кобылке, невзрачной, но крепкой и спорой на шаг. Потом наклеил на дверь в коридор листок бумаги с надписью, заготовленной еще в Обрывном: «Аполлон, ты оказался вредоносной гадюкой и взялся помогать краснюкам сеять хлеб. На первый раз мы обошлись с тобой не дюже строго, забрали твоих рыжих коней, а тебе оставили задрипанную кобылку… По Сеньке и шапка… Пока запалили только конюшню, а прослышим, что помогаешь коммунию строить, спалим все подворье, а самому тебе найдем подходящую сурчину».
Привязав пегую кобылку к крылечку, Аполлон поджег камышовую крышу каменной конюшни и уже через десять минут принялся кричать на весь хутор:
— Пожар! Люди добрые, пожар! Не дайте сгореть!
Ближние хуторяне проснулись, прибежали, легко отбили соседний сарай от огня. А днем они заглядывали к Аполлону во двор, чтобы своими глазами прочитать записку, наклеенную на двери, поглядеть «задрипанную кобылку», которая до самого полдня оставалась привязанной к крыльцу…