Хвиной уже завтракал. Усевшись на низенький стульчик и поставив тарелку на табурет, он ел пшенную кашу с тыквой, когда Наташка порывисто переступила порог и захлопнула за собою дверь.
— Папаша, — так она теперь называла свекра, — умывалися, а в зеркало не поглядели: на щеке и на носу кровь. Накипела.
Хвиною пришлось лежать в канаве как раз за большим рыхловатым камнем, и бандитские пули, задевая камень, осколками посекли ему щеку и горбину носа.
— Ты же знаешь, Наташка, что мне уходить в Верхне-Осиновский… С обыском туда, — полушутливо заговорил он. — Глянут богачи, а я с винтовкой, нос и щека в крови. Сразу догадаются, что было в Ясеноватском, и сами начнут сдавать хлеб…
Наташка проворно снимала с себя глубокие калоши, пуховый серый шарф. Переобувшись и покрыв волосы зеленой истрепанной шалью, занялась кое-чем по дому.
— Глядите, папаша, как бы подзатыльников не надавали вместо хлеба. Я сейчас заходила кое к кому из нашинских… — «Нашинскими» в хате Хвиноя называли дворы, в которых явно или тайно сочувствовали тому новому, что устанавливалось в хуторе с приходом советской власти. — Люди, папаша, как-то притихли. Были веселые, а теперь как воды в рот набрали. Их бы развеселить… В школе бы закатить такую вечеринку, чтоб полы от пляски под ногами загудели, — говорила Наташка, и ее румяные с мороза щеки вспыхнули еще ярче, над задорным носиком строго сдвинулись светлые брови, а серые глаза засветились холодной решимостью. Она и в самом деле верила — можно так отплясать, что настроение у людей сразу подскочит. И ей сильно хотелось такого веселья — веселья не одинокого, а разделенного со многими. Ей минуло всего лишь двадцать шесть лет, а было время, когда она уже с горечью думала: радости не будет. Мечтать о радости — это для нее то же, что обреченному на голод мечтать о сытном столе. А тут вдруг наступила пора, когда не то что зазорно, но даже приятно быть снохой Хвиноя и вовсе не стыдно в чириках, засунутых прямо в глубокие калоши, идти в школу, в культкомиссию… В школу приезжали лекторы из станкома, сюда сходились учителя и из Забродинского. Многие теперь хорошо знали Наташку, и не раз она слышала: «Наташа, ты родилась для танца». И она понимала, вернее чувствовала, что слова эти значат куда больше, чем слова «красивые штиблеты» или «дорогая кофта». Она научилась читать — сперва по складам, а потом бегло. Сегодня вместе с учителями от всего сердца посмеялась над стариком сторожем, да и как было не смеяться… Ночной ветер, как портной ножницами, отхватил от бумажки, висевшей на входной двери, левую половину, и, вместо надписи «Ликбез», осталось только «без». Старик с трудом нашел за воротами, в снегу, «Лик» и приклеил его к двери, но не с той стороны, и теперь на двери вместо «Ликбез» было написано «без Лик».
Хвиной одевался. Отвечая на сокровенные мысли и желания снохи, он сказал:
— Школьные полы под ногами загудят не скоро.
— Откуда знаешь? — недоверчиво спросила сноха.
— От Ивана Николаевича Кудрявцева. В Забродинском вчера о многом говорили, и об этом тоже…
— Вы, папаша, «без Лик», — со вздохом обронила Наташка.
— Что это? — насторожился Хвиной.
— Не так склеенный, — с улыбкой пояснила Наташка и намеренно быстро вышла из хаты.
Хвиной не успел во время обидеться, а оставшись один, и вовсе раздумал обижаться: «Это она от тоски по вечеринкам… Я и сам заскучал, мохом порос…»
Скоро он вышел из дому с винтовкой за плечом, в яловых сапогах. Наташка кормила кур. Для видимости погрозив ей пальцем, он тут же обеспокоенно спросил, не знает ли она, как могло получиться, что в кармане стеганки не хватало одной пули?.. Сноха развела руками, и Хвиной дорогой все считал: «Ночью тогда, в хате у Наума, из рук Филиппа на винтовку получил я двадцать патронов — четыре обоймы. Сначала я два раза выстрелил, потом Наум — четыре раза, а потом я еще два раза… Восемь расстреляли, стало быть, двенадцать осталось. Да и вчера вечером их было столько. А теперь одиннадцать… Диковинное дело!..»
Сзади послышался цокот копыт и голос:
— Скорей садись, батя! Не дождался, пока заедем?
В санях, помимо похудевшего, безбрового, веселого Ваньки — он был кучером, — сидели Кудрявцев, Филипп и милиционер. Рядом с милиционером ежился, покусывая каштановую бородку, Сергеев Семен Иванович, о котором Хвиной забыл и думать с тех пор, как видел его в хате у Наума Резцова.
— Хвиной Павлович, это хорошо, что захватил оружие, теперь у нас двое, — указал Кудрявцев на Филиппа, державшего между колен свою винтовку. — Да и у нашей милиции про запас револьвер, — продолжал он. — Дядя Андрей тоже остался в совете при винтовке. Все в порядке, погоняй!
Кони снова побежали. Хвиной забыл о двенадцатом патроне. Не вспоминал о нем и тогда, когда занимались молчаливым и суровым делом: обыскивали кулацкие дворы.
* * *
Наташка не знала, что с конным нарочным в Верхне-Осиновский хутор Кудрявцеву доставили телеграмму, в которой окружком распоряжением центра требовал не медля ни часа вывозить зерно из глубинных амбаров на элеваторы ближайших железнодорожных станций. Не слышала она, как Иван Николаевич, собрав свой актив около изгороди, подальше от чужого, подслушивающего уха, провел двухминутное совещание.
— Конец, товарищи, обыску, — сказал он. — Идем по дворам наряжать подводы и людей на вывозку хлеба из амбара. Под конвоем повезем его на станцию, иначе — сожгут!
Не видела Наташка, как в тех дворах, где не хотели помочь самому нужному и самому срочному советскому делу, активисты брали на себя все трудности: искали сани, волов, мешки и налыгачи… Окруженные ледяным молчанием, они сновали по чужим дворам, будто разыскивали спрятавшихся там врагов. Иногда хозяева преграждали им дорогу. Тогда, сняв с плеча винтовку, они гневно бросали:
— Не вовремя шутить вздумал!
— Подавайся в сторону, не то родня будет реветь!..
Не видела Наташка и того, какими страшными были Хвиной и Ванька в тот момент, когда в одном дворе Хвиной, взлютовав, застрелил самую злую собаку и потом они с Ванькой, ринувшись к дому, кричали:
— Уймите, сволочи, собак!
— Уймите, а то и вас, как собак!..
Не знала Наташка, что активисты, а с ними и Кудрявцев, и Филипп, и Ванька, и Хвиной прямо шляхом, прямо в ночь пошли за обозом на станцию, до которой было не меньше ста двадцати километров… Знай она обо всем этом, обязательно подумала бы с тревогой: «Дорога-то длиннющая. На быках пока дотянешься, душа до капли вымерзнет. И что бы Ваньке забежать и натянуть поверх полушубка шинель, а Хвиною портянки бы потеплее… Ноги в тепле — человеку тепло… Здорово помучаются. Когда ж теперь их ждать домой? Хотя бы Ваня не простудился, он у нас малосильный…» И непременно вздохнула бы.
Но Наташка считала, что этот уже давно минувший день был для Ваньки и Хвиноя обычным хлопотливым днем. По ее соображениям, они давно были бы дома, если бы не задержались в совете посудачить, покурить и посмеяться.
«Посудачить мог бы и дома, — думала она с обидой о муже. — Учителя и те не прочь со мной поговорить, а он не спешит…» Она и о здоровье Ваньки думала сейчас без особого сочувствия и заинтересованности. «Придет, нахлебается щей, три слова скажет и спит, как дурмана наелся…»
Время шло к полуночи. Петька, присвистывая, спал крепким сном, каким только и можно спать в четырнадцать лет, да еще зимой на теплой печи. Стала и Наташка засыпать на своей жесткой семейной кровати. Стуку в дверь она не удивилась и не обрадовалась — не хотелось вылезать из нагретой постели, но тут же вскочила, в потемках метнулась в коридор.
— Нынче стучите тихо, как шкодливые, — заметила она, звякнула засовом и снова кинулась в постель. — Лампа на лавке, а еда на загнетке, — сказала она уж из-под одеяла, которым накрылась с головой.
Но, пролежав несколько минут, подумала: «Почему это не слышно, чтобы они раздевались? Почему не слышно, чтобы усаживались за стол?.. А может, я не им открыла?»