Мужики молчали, как бы не понимая или не веря.
– В каких, значит, смыслах землю отдать? – сказал один, средних лет, мужик в поддевке.
– Отдать вам внаймы, чтобы вы пользовались за невысокую плату.
– Разлюбезное дело, – сказал один старик.
– Только бы в силу платеж был, – сказал другой.
– Землю отчего не взять!
– Нам дело привычное, – землей кормимся!
– Вам же покойнее, только знай получай денежки, а то греха сколько! – послышались голоса.
– Грех от вас, – сказал немец, – если бы вы работали да порядок держали…
– Нельзя нашему брату, Василий Карлыч, – заговорил остроносый худой старик. – Ты говоришь, зачем лошадь пустил в хлеб, а кто ее пускал: я день-деньской, а день – что год, намахался косой, либо что заснул в ночном, а она у тебя в овсах, а ты с меня шкуру дерешь.
– А вы бы порядок вели.
– Хорошо тебе говорить – порядок, сила наша не берет, – возразил высокий черноволосый, обросший весь волосами, нестарый мужик.
– Ведь я говорил вам, обгородили бы.
– А ты лесу дай, – сзади вступился маленький, невзрачный мужичок. – Я хотел летось загородить, так ты меня на три месяца затурил вшей кормить в за€мок. Вот и загородил.
– Это что же он говорит? – спросил Нехлюдов у управляющего.
– Der erste Dieb im Dorfe,[38] – по-немецки сказал управляющий. – Каждый год в лесу попадался. А ты научись уважать чужую собственность, – сказал управляющий.
– Да мы разве не уважаем тебя? – сказал старик. – Нам тебя нельзя не уважать, потому мы у тебя в руках; ты из нас веревки вьешь.
– Ну, брат, вас не обидишь; вы бы не обидели.
– Как же, обидишь! Разбил мне летось морду, так и осталось. С богатым не судись, видно.
– А ты делай по закону.
Очевидно, шел словесный турнир, в котором участвующие не понимали хорошенько, зачем и что они говорят. Заметно было только, с одной стороны, сдерживаемое страхом озлобление, с другой – сознание своего превосходства и власти. Нехлюдову было тяжело слушать это, и он постарался вернуться к делу: установить цены и сроки платежей.
– Так как же насчет земли? Желаете ли вы? И какую цену назначите, если отдать всю землю?
– Товар ваш, вы цену назначьте.
Нехлюдов назначил цену. Как всегда, несмотря на то, что цена, назначенная Нехлюдовым, была много ниже той, которую платили кругом, мужики начали торговаться и находили цену высокой. Нехлюдов ожидал, что его предложение будет принято с радостью, но проявления удовольствия совсем не было заметно. Только потому Нехлюдов мог заключить, что предложение его им выгодно, что когда зашла речь о том, кто берет землю – все ли общество или товарищество, то начались жестокие споры между теми крестьянами, которые хотели выключить слабосильных и плохих плательщиков из участия в земле, и теми, которых хотели выключить. Наконец благодаря управляющему установили цену и сроки платежей, и крестьяне, шумно разговаривая, пошли под гору, к деревне, а Нехлюдов пошел в контору составлять с управляющим проект условия.
Все устроилось так, как этого хотел и ожидал Нехлюдов: крестьяне получили землю процентов на тридцать дешевле, чем отдавалась земля в округе; его доход с земли уменьшился почти наполовину, но был с избытком достаточен для Нехлюдова, особенно с прибавлением суммы, которую он получил за проданный лес и которая должна была выручиться за продажу инвентаря. Все, казалось, было прекрасно, а Нехлюдову все время было чего-то совестно. Он видел, что крестьяне, несмотря на то, что некоторые из них говорили ему благодарственные слова, были недовольны и ожидали чего-то большего. Выходило, что он лишил себя многого, а крестьянам не сделал того, чего они ожидали.
На другой день условие домашнее было подписано, и, провожаемый пришедшими выборными стариками, Нехлюдов с неприятным чувством чего-то недоделанного сел в шикарную, как говорил ямщик со станции, троечную коляску управляющего и уехал на станцию, простившись с мужиками, недоумевающе и недовольно покачивавшими головами. Нехлюдов был недоволен собой. Чем он был недоволен, он не знал, но ему все время чего-то было грустно и чего-то стыдно.
III
Из Кузминского Нехлюдов поехал в доставшееся ему по наследству от тетушек имение – то самое, в котором он узнал Катюшу. Он хотел и в этом имении устроить дело с землею так же, как он устроил его в Кузминском; кроме того, узнать все, что можно еще узнать про Катюшу и ее и своего ребенка: правда ли, что он умер, и как он умер? Он приехал в Паново рано утром, и первое, что поразило его, когда он въехал во двор, был вид запустения и ветхости, в которой были все постройки и в особенности дом. Железная когда-то зеленая крыша, давно не крашенная, краснела от ржавчины, и несколько листов были задраны кверху, вероятно бурей; тес, которым был обшит дом, был ободран местами людьми, обдиравшими его там, где он легче отдирался, отворачивая ржавые гвозди. Крыльца – оба, переднее и особенно памятное ему заднее, – сгнили и были разломаны, оставались только переметы; окна некоторые вместо стекла были заделаны тесом, и флигель, в котором жил приказчик, и кухня, и конюшни – все было ветхо и серо. Только сад не только не обветшал, но разросся, сросся и теперь был весь в цвету; из-за забора видны были, точно белые облака, цветущие вишни, яблони и сливы. Ограда же сирени цвела точно так же, как в тот год, четырнадцать лет тому назад, когда за этой сиренью Нехлюдов играл в горелки с восемнадцатилетней Катюшей и, упав, острекался крапивой. Лиственница, которая была посажена Софьей Ивановной около дома и была тогда в кол, была теперь большое дерево, годное на бревно, все одетое желто-зеленой, нежно-пушистой хвоей. Река была в берегах и шумела на мельнице в спусках. На лугу за рекой паслось пестрое смешанное крестьянское стадо. Приказчик, не кончивший курса семинарист, улыбаясь, встретил Нехлюдова на дворе, не переставая улыбаться, пригласил его в контору и, улыбаясь же, как будто этой улыбкой обещая что-то особенное, ушел за перегородку. За перегородкой пошептались и замолкли. Извозчик, получив на чай, погромыхивая бубенчиками, уехал со двора, и стало совершенно тихо. Вслед за этим мимо окна пробежала босая девушка в вышитой рубахе с пушками на ушах, за девушкой пробежал мужик, стуча гвоздями толстых сапогов по убитой тропинке.
Нехлюдов сел у окна, глядя в сад и слушая. В маленькое створчатое окно, слегка пошевеливая волосами на его потном лбу и записками, лежавшими на изрезанном ножом подоконнике, тянуло свежим весенним воздухом и запахом раскопанной земли. На реке «тра-па-тап, тра-па-тап» шлепали, перебивая друг друга, вальки баб, и звуки эти разбегались по блестящему на солнце плесу запруженной реки, и равномерно слышалось падение воды на мельнице, и мимо уха, испуганно и звонко жужжа, пролетела муха.
И вдруг Нехлюдов вспомнил, что точно так же он когда-то давно, когда он был еще молод и невинен, слышал здесь на реке эти звуки вальков по мокрому белью из-за равномерного шума мельницы, и точно так же весенний ветер шевелил его волосами на мокром лбу и листками на изрезанном ножом подоконнике, и точно так же испуганно пролетела мимо уха муха, и он не то что вспомнил себя восемнадцатилетним мальчиком, каким он был тогда, но почувствовал себя таким же, с той же свежестью, чистотой и исполненным самых великих возможностей будущим, и вместе с тем, как это бывает во сне, он знал, что этого уже нет, и ему стало ужасно грустно.
– Когда прикажете кушать? – спросил приказчик, улыбаясь.
– Когда хотите, – я не голоден. Я пойду пройдусь по деревне.
– А то не угодно ли в дом пройти, у меня все в порядке внутри. Извольте посмотреть, если в наружности…
– Нет, после, а теперь скажите, пожалуйста, есть у вас тут женщина Матрена Харина?
Это была тетка Катюши.
– Как же, на деревне, никак не могу с ней справиться. Шинок держит. Знаю, и обличаю, и браню ее, а коли акт составить – жалко: старуха, внучата у ней, – сказал приказчик все с той же улыбкой, выражавшей и желание быть приятным хозяину, и уверенность в том, что Нехлюдов, точно так же как и он, понимает всякие дела.