Честно, будучи влюблены в Бродского, мы с Леной купались в этой его старшебратской любви, вызывая зависть и раздражение кой у кого из нашей питерской мишпухи, имена опускаю, что мне теперь до этих окололитературных безобразников!
Упреки в инфантильности отвергаю с порога. Только тем и живу, что верен своим вешним водам, пусть они давно уже отошли. «И пока не поставят на место, будем детство свое продолжать» – привет, поэтка! А поставить на место меня может только смерть, думать о которой бессмысленно, ибо смерть не является событием жизни (Витгенштейн). Иное дело: где прервется моя колея? Для меня деревья как были большими, так и остались: навсегда, до последнего вздоха. Или выдоха? Уж коли пошли стихи, вот стихотворение про меня Бориса Слуцкого, которого, как поэта, я ставлю вровень с Бродским:
У всех мальчишек круглые лица.
Они вытягиваются с годами.
Луна становится лунной орбитой.
У всех мальчишек жесткие души.
Они размягчаются с годами.
Яблоко становится печеным
или мороженым, или тертым.
У всех мальчишек огромные планы.
Они сокращаются с годами.
У кого намного.
У кого немного.
У самых счастливых ни на йоту.
Ни на йоту! Тем и живу. Счастливцев в мире Несчастливцевых. Зачем быть жизнеедом, когда сама жизнь ест нас поедом? Зачем кошмарить реал, когда он и так кошмарен, стоит только задуматься? Зачем окошмаривать кошмар? Зачем помогать смерти? Даже если на кладбище вместо крестов я вижу плюсы. Или как в том анекдоте про человека в одной галоше: «Почему потерял? Нашел!» Да хоть по принципу Абрама из другого анекдота: «Абрам, ты счастлив?» – «А шо делать?!» Но и по принципу Владимира Соловьева, а он, то есть я – самый-самый счастливый человек на этом свете. Не знаю, как на том. Поживем – увидим. Или не увидим. В любом случае, никаких коммуникаций между тем светом и этим, увы. В чем убежден: со смертию жизнь не кончается. Даром, что ли, я назвал предыдущую книгу о Бродском «Post mortem»?
Я прожил долгую литературную – точнее, метафизическую – жизнь, которая по естественным причинам клонится к концу вместе с жизнью физической, и у меня уже цейтнот времени, чтобы перечислять адресованные мне упреки, а тем более ответстовать, да на каждый чих и не наздравствуешься. Но коли я – с помощью издателя, читателя и с божьей помощью – продолжаю авторский сериал «Фрагменты великой судьбы» (название более других подходящее к фигуранту этой книги), то, может быть, учтем замечания критиков к предыдущей, про Довлатова? Отзывы в основном благожелательные и даже восторженные, а погромно-поклепные не в счет, хотя, как изрек Ницше, всё, что нас не убивает, делает сильнее, а «меня только равный убьет», но равных окрест не вижу. Однако и в положительных встречались замечания, которые автор может учесть, а может не учитывать – святое авторское право. Я иду иным путем и, наперекор поговорке, считаю, что третье дано.
Что говорить, я много накосячил в жизни, но если бы мне дано было заново ее прожить, то тем же манером, ничего в ней не меняя. Касается это и моего участия в русской словесности.
Являются ли наши недостатки продолжением наших достоинств? И vice versa? Что надобно, следуя этому клишированному постулату, делать автору? Обратить недостатки в достоинства? Круче: недостатки – в принципы! Ну, на манер импрессионистов, которые ругачую кликуху сочли наиболее адекватной совершенному ими революционному перевороту в искусстве и присвоили в качестве своего имени, под коим они с тех пор и известны. Я мог бы, конечно, опустить прозвища, которыми награждали меня зоилы, – возмутитель спокойствия, литературный провокатор, м-р Скандал, enfant terrible русской литературы и проч. – ни от одного не открещиваюсь, все беру на вооружение: да, да, да, да и еще много раз «да». Я бы, правда, заменил все эти слова на другое: иконокласт, иконоборец, но поневоле. Как верно заметил московский рецензент «Трех евреев», изданы они «Захаровым» (4-е и не последнее издание) ради скандала, а написаны автором по иной причине, по другому импульсу. В том-то и дело, что скандалы и провокации, которые автор всячески приветствует, ибо они есть свидетельство востребованности его резонансных книг, – это побочные явления нестандартного мышления и чувствования, пусть даже мозги автора набекрень и наперекосяк, зато не про меня сказано любимым поэтом Бродского:
Глас, пошлый глас, вещатель общих дум…
Эта книга – challenge, вызов не только вещателям общих дум, но и самому себе, собственным клише и стереотипам.
Коснусь только одного из благожелательных упреков Владимиру Соловьеву в связи с книгой о Довлатове – что в ней слишком много Владимира Соловьева.
Так и должно быть, так будет и впредь – в том числе в этой книге о Бродском.
Более тонкие и утонченные читатели ставили это «довлатовской» книге в плюс. В конце прошлого года, под Рождество (пусть католическое, а все равно праздник!), у нас с Леной Клепиковой было несколько творческих вечеров-презентаций в Кремниевой долине, репортаж с одного из них в популярном «Silicon Valley Voicе» назывался «О Довлатове, о времени и о себе». Так и есть. Эта книга – как предыдущая и как последующие, е.б.ж. – авторская. Как есть авторское кино, скажем.
Вот ведь даже мой критик – чем не иллюстрация к максиме про достоинства и недостатки, но в инверсии-рокировке? – с удивлением замечает: «Да, герой до обидного часто уходит на обочину, но противоположной стороной этого становится изображение среды и реставрация атмосферы, в которой он жил. Как у Пастернака: „Я говорю про ту среду, с которой я хотел сойти со сцены и сойду“. Уход оборачивается приходом, плоское изображение – многомерным, или, как его называет автор, голографическим».
Так и есть.
Помимо означенных причин такого личного, авторского, субъективного, мемуарного похода к моим героям, укажу также на биографическую, которая, вероятно, важнее других.
Я бы сказал, что не только нам подфартило с нашими старшими современниками, но – опять-таки без лишней скромности – им повезло с нами: стали бы они иначе с нами знаться и якшаться на регулярной основе! Ну да, «взаимная склонность», как в старину говаривали. Самые старые из наших друзей – кирзятники: Дэзик Самойлов, Борис Абрамович Слуцкий, Александр Петрович Межиров, Булат Окуджава. От них сохранились в нашем архиве не только автографы на книгах, но и личные письма. К примеру, Булат, мало того, что каждую свою новую книгу и пластинку подписывал неизменно «с любовью», но слал нам благодарные письма из Москвы в Питер за наши статьи – так был тогда не избалован критикой: «Что касается меня, то я себе крайне понравился в вашем опусе. По-моему, вы несколько преувеличили мои заслуги, хотя, несомненно, что-то заслуженное во мне есть».
Другой «старик» Эфрос рутинно приглашал нас на свои спектакли, ждал отзыва и серчал, если я не сразу, тем же вечером, откликался, и звонил сам, а однажды прослезился, читая мою статью о нем. Несмотря на разницу в возрасте, с Фазилем мы были на «ты» – дружба наша прервалась, когда мы свалили из России, и возобновилась в период горбачевской оттепели, когда мы с Леной стали ездить в родные пенаты, а Фазиль – к нам в Америку. Сколько я про них всех написал рецензий, статей, воспоминаний – мало не покажется!
А уж о моих земляках-питерцах я писал и говорил первым: 1962-й – статья о Шемякине в ленинградской газете «Смена» – самая первая о нем! – о чем благодарный Миша не устает напоминать в своих книгах и интервью; 1967-й – вступительное слово на единственном творческом вечере Довлатова; 1969-й – эссе о Бродском (раньше всех!) под названием «Отщепенство», которое я пустил в самиздат, а позднее включил в «Трех евреев». Больше всего, наверное, я опубликовал статей про Сашу Кушнера – недаром он назвал меня в стихе «критик шелковый» – пока «критик шелковый» не раскусил (не без помощи Бродского – спасибо, Ося!) стилизаторский, вторичный, имитаторский, подложный характер его виршей: хороший поэт, но не настоящий. К тому же, в обслуге у государства: ливрейный еврей. При любых форс-мажорных обстоятельствах, даже когда государство отделялось от остатного мира и превращалось в необитаемый остров, а жизнь становилась все чудесатее и чудесатее: остров по имени Россия. Не говоря уже о его – означенного стихотворца – мозговом климаксе и стихоблудии. Вот почему я и обнулил его для себя, вычеркнул из жизни. Уж если брать крайности, предпочитаю поэтов плохих, но настоящих.