Я люблю, как Саша читает стихи – глухо, отчужденно, почти неприязненно, создавая тем самым нейтральный фон для слова, не заглушая его декламацией. Да и стихи хорошие – я был, конечно, не прав, упрощая и пародируя их. С точки зрения Саши, последнее слово в любом споре принадлежит стиху: стих не просто аргумент, а приравнен к слову Божьему. Я так, естественно, не думаю. Вообще, в диалог Саша втянут насильственно, его сознание резко антидиалогическое, любое оживление – в разговоре ли, в прессе, в стране – сбивает его с толку, лишает почвы под ногами, государственное наше единомыслие вполне отвечает монологической его индивидуальности.
Он и телом крепко сбит, слитно, из одного куска: ноги, руки, плечи, голова – как-то сосредоточены, устремлены к невидимому центру, как у Поликлета в статуях. Он и шагает, подпрыгивая, не только чтобы быть выше ростом или чтобы дотянуться до рядом идущей женщины (а любит высоких, крупнокостных, больших), но и потому, что ноги его слишком связаны с остальным телом, он ходит не ногами, а всем своим коротким и широкоплечим телом, и будь постройнее, сошел бы за мима, за паяца, а так – поэт. В последнее время мы с ним редко видимся, не решаясь на открытое столкновение, хотя – пора. Литва нас соединила на неделю, чтобы разбросать на всю жизнь.
В конце концов Саша озлился, помутилось сердце человеческое – мы выходим в ночной Вильнюс и отчужденно, молча вышагиваем его весь насквозь. Бедный Саша! Каково ему будет в гостинице, где у нас с ним двойной «супружеский» номер и кровати стоят впритык друг к другу!
А я тем временем прокручиваю наш разговор у Томаса, мучительно припоминаю слова, которые, исчезнув навсегда из памяти, оставят такой саднящий след в наших сердцах. И в нашей судьбе – это я уже забегаю вперед, а пока что: назад, в кабинет Томаса, этого полководца без войска, к низенькому столику, на котором две пепельницы, пачка «Мальборо», ваза с виноградом и коробка шоколадных конфет.
САША. Мы – русские, а не европейцы. То есть – не только европейцы, но и русские – в первую очередь русские, а потом уже европейцы.
Я. Ну, да – русский самовар «Античная ваза» – если бы можно было украсть с выставки, я бы вам преподнес в качестве недосягаемого образца. Было бы зато к чему всю жизнь стремиться. И потом, как вы определяете русскость? У вас есть такая лакмусовая бумажка, да?
САША. Есть! Любовь к Пушкину, невнятная иностранцам, даже знающим наш язык, – вот верный признак русского человека. Любого другого писателя можно любить или не любить – дело вкуса. А вот Пушкин – для нас обязателен. Это стержень русской культуры, который держит все предыдущее и все последующее. Выньте стержень – все распадется…
Саша проговорил это быстро, скороговоркой, как заученное наизусть, боясь, что его перебьют, но уверенно, надеясь, что хоть эта его тирада не вызовет с моей стороны агрессии – во-первых, я сам много писал о Пушкине и даже защитил о нем диссертацию, а во-вторых, Сашины слова освящены высоким и непререкаемым авторитетом Лидии Яковлевны Гинзбург. После смерти Ахматовой – свято место пусто не бывает – Лидия Яковлевна, этот сколок формальной школы с социологической примесью, заняла место литературной примадонны в Ленинграде. В Москве она не котировалась – там жила и писала Надежда Яковлевна Мандельштам.
Саша и Лидия Яковлевна были очень дружны – злые языки даже утверждали, что она сочиняет за него вирши. Это было, конечно, не так, но, повторяя ее слова о Пушкине, Саша не только обращался к общепризнанному в нашем городе авторитету – Саше они и в самом деле казались более убедительными, чем если бы принадлежали лично ему.
Саша ищет мира, а я ищу ссоры. Меня почему-то раздражает даже, что Саша с Пушкиным тезки и их фамилии созвучны. Или это мое сердце помутилось, а не его, и мне суждено говорить вещи, с которыми я сам не согласен?
Я. Почему любовь к Пушкину обязательна, и что это за любовь, если она обязательна? Одно из двух – либо любовь, либо обязанность.
По обязанности, как и по обязательству, любить невозможно – даже если любишь, разлюбляешь быстро. И что это за бюрократическая иерархия – очень, кстати, советская, этакий вождизм в литературе?
Почему Пушкин выше Баратынского, Тютчева, Достоевского? И объясните мне, Бога ради, почему Пушкин держит все предыдущее и все последующее? Это уже теория литературного прогресса, где всё а) взаимообусловлено, б) одно проистекает из другого. А-ля Лидия Яковлевна: Сен-Симон породил Руссо, Руссо – Конрада, Конрад – Толстого, Толстой – Пруста, и каждый последующий совершенствует предыдущего. Авраам родил Исаака. Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду и братьев его – и так далее: если не до бесконечности, то хотя бы до сегодняшнего дня.
САША. А вы Бродского повторяете – на таких высотах иерархии не существует. Хотя он как раз убежден, что существует, и Баратынского ставит выше Пушкина. Потому что дурак!
Это в сердцах сказано, и относится скорее ко мне, чем к Бродскому.
Спор обостряется благодаря «третьим лицам», которые отсутствуют – одна сейчас в Ленинграде, другой в Мичигане. Мы бьем подставные фигуры – и прячемся за ними от ударов.
САША. Не станете же вы отрицать взаимосвязь культурного процесса? Пушкин своим появлением закрыл одно столетие и открыл новое, девятнадцатое. Что Державин, когда Жуковский, Батюшков, даже его современники, тот же Баратынский либо Грибоедов, даже его младшие современники, как Тютчев, кажутся по сравнению с ним принадлежащими далекому прошлому, в то время как Пушкин современен нам. Он говорит на другом языке, чем они. Итог прошлого и потенция будущего, мост между нами и историей – вот что такое Пушкин. Литература – это накопление, сбор по зернышку, опыт предков, к которому добавляешь свое нечто…
Я. Ну да – сложение, как в первом классе! А для меня современный художник по отношению к культурному прошлому находится в вопросительной позе, которую определить можно с помощью умножения, деления, возведения в степень, извлечения корня, что угодно – сложение в последнюю очередь.
САША. Это и есть романтическая концепция а-ля Бродский – чистое хулиганство по отношению к культуре, хунвейбинство, насильничанье, культурная революция…
Я. А вам бы сплошной пиетизм, древнерусские молитвы и архисоветские молебны!
САША. Уже во всяком случае – не проклятия и не анафемы.
Я. Конечно, богослужение в честь прошлого, а анафемы – современникам.
Проговариваюсь, но Саша мою перчатку не поднимает – продолжается теоретический спор.
САША. А что такое, по-вашему, новаторство? Это признание своей зависимости от прошлого, и только потом, признав эту зависимость – осторожная и тактичная попытка найти свое место в этой зависимости, в этой культурной системе подчинения и иерархии. Классики требуют уважения – и каждый в отдельности, а тем более, все вместе, составляя некую идеальную упорядоченность, а стерж невую функцию в ней выполняет Пушкин.
Я. Иерархия, воспринятая иератически и молитвенно – коленопреклоненно, с застывшим взглядом, как у древнеегипетского писца!
Ежели даже такая упорядоченность и существует, то не замкнуто, но открыто, и с добавлением новых ценностей – или время остановилось? – это упорядоченность коренным образом меняется, перестраивается. Поэтому, скажем, пока вы стоите на коленях перед упорядоченностью русской литературы от Державина до Мандельштама, эта упорядоченность, с появлением того же Бродского, меняет свою структуру, и вы, оказывается, возносите молитвы пустому месту. Саша, у вас психология отличника, а этого, боюсь, на таких высотах недостаточно.
САША. А у вас психология романтика, Володя, – и с подобной психологией на такие высоты забираться опасно: сорветесь ненароком!
Это, конечно, уже не спор, а самая настоящая дуэль с одним секундантом на двоих – Томасом, который переводит взгляд с Саши на меня и с меня на Сашу, понимая, что он здесь лишний: идет обычная потасовка, в которую третьему лучше не встревать. Мы уже обменялись первыми ударами – я назвал Сашу отличником, а Саша меня романтиком, а романтизм, согласно бытующим среди нас представлениям – с легкой руки все той же Лидии Яковлевны, а она вслед за французскими рационалистами – смертный грех. Они и Бродского отторгли, еще при его жизни здесь, за романтическое уклонение от действительности. Вот здесь Томас и вмешивается – ему не нравится, что романтизм стал ругательным словом, причем благодаря авторитету Лидии Яковлевны выглядит это априорно – вроде бы и спорить не о чем.