Если читатель, перевернув последнюю страницу этой книги, признает, что узнал нечто новое, ранее ему неизвестное, – значит, автору удалось выполнить намеченную задачу. Может быть, кто-то из будущих историков, которому еще предстоит выбор темы своих исследований, прочитав «Цену Победы в рублях», захочет сам заняться изучением финансовых тайн Великой Отечественной?
Сколько стоит побомбить Берлин?
Первым из нормативных документов Великой Отечественной войны, в котором речь шла о денежном вознаграждении за военный успех, стал приказ о поощрении участников бомбардировки Берлина, который нарком обороны, Иосиф Сталин, подписал 8 августа 1941 года.
В нем было сказано:
«В ночь с 7 на 8 августа группа самолетов Балтийского флота произвела разведывательный полет в Германию и бомбила город Берлин.
5 самолетов сбросили бомбы над центром Берлина, а остальные на предместья города.
Объявляю благодарность личному составу самолетов, участвовавших в полете.
Вхожу с ходатайством в Президиум Верховного Совета СССР о награждении отличившихся.
Выдать каждому члену экипажа, участвовавшему в полете, по 2 тысячи рублей.
Впредь установить, что каждому члену экипажа, сбросившему бомбы на Берлин, выдавать по 2 тысячи рублей.
Приказ объявить экипажам самолетов, участвовавших в первой бомбежке Берлина, и всему личному составу 81-й авиадивизии дальнего действия.
Народный комиссар обороны И. СТАЛИН»[1].
Впоследствии с «уравниловкой», когда одинаковая сумма вручалась каждому члену экипажа самолета, бомбившего Берлин, было покончено.
Согласно приказу наркома обороны от 26 марта 1943 года командир корабля, штурман и борттехник за каждую успешно выполненную бомбардировку политического центра (столицы) противника получал денежную награду в размере все тех же 2000 рублей, а остальные члены экипажа – в размере 1000 рублей каждый. Таким образом, остальные члены экипажа – стрелки-радисты и воздушные стрелки – стали получать вдвое меньше. Но зато к Берлину в материальном отношении были приравнены Будапешт, Бухарест и Хельсинки, которые время от времени бомбила советская авиация.
Летом безрадостного 1941 года желание Сталина наградить участников успешного воздушного рейда на вражескую столицу не только орденами вполне понятно. Эти летчики в тот трагический период стали любимцами армии и народа. Трудно переоценить ободряющее психологическое воздействие этих налетов в период почти непрерывного отступления советских войск. Все еще не так плохо – ведь наша авиация бомбит Берлин.
Хотя дислокация авиачастей, участвовавших в бомбежках Берлина, была строжайшей военной тайной, местное население, живущее поблизости от аэродромов, как водится, прекрасно знало «берлинских» летчиков и всячески демонстрировало им свои симпатии.
Вот как об этом вспоминал один из современников:
«У инвалида махорку покупали немногие, и он между делом организовал игру в «веревочку»; лихо метал шнурок, набрасывая три петельки и предлагая желающим угадать, какая из трех затянется на пальце. Если петелька затягивалась, инвалид платил махоркой, если соскальзывала с пальца – а это случалось чаще, – требовал деньги. Мы часто приходили понаблюдать за игрой, стараясь разгадать ее секреты.
Однажды, прервав игру, инвалид указал грязным пальцем на летчиков, покупавших у одной из трех баб-мумий топленку, и с гордостью сказал:
– Смотри туда, хлопцы! Вон те ребята Берлин бомбят!
В поселке поговаривали, что на аэродроме базируется соединение тяжелых дальних бомбардировщиков, которые взлетают ночью и уходят куда-то далеко за реку. Собирая сухие сучья и шишки вместо дров, с опушки леса мы часто видели идущие на посадку четырехмоторные бомбардировщики. Это были Пе-8. Но то, что именно они летают на Берлин, никто из нас не знал. Только после войны, когда работал уже секретарем горкома ВЛКСМ и меня однажды пригласили в городской Дом культуры на встречу ветеранов, я и узнал, что в то время в поселке базировалось соединение, созданное по приказу Ставки в марте 1942 года с целевым назначением – полеты на фашистский Берлин.
А в тот слякотный октябрьский день трое молодых ребят, одетых в одинаковые меховые регланы с капюшонами, спокойно пили топленое молоко. Когда они проходили мимо нас, инвалид вдруг закричал хриплым, срывающимся голосом:
– Бей их, гадов! Бей их, сволочей, за мои ноги!
Один из летчиков обернулся, и я запомнил его: красивое, чуть овальное лицо, карие глаза и пышные черные усы. Роста небольшого, стройный, с мягкой пружинистой походкой. Он ничего не сказал инвалиду, только посмотрел как-то особенно пристально и, мне показалось, едва улыбнулся»[2]…
Надо заметить, что летчики авиации дальнего действия прекрасно понимали значение налетов на Берлин и то, как по-особому к ним относятся окружающие. Герой Советского Союза летчик Борис Тихомолов написал в воспоминаниях:
«Радиодиктор Юрий Левитан, которого Гитлер посулил повесить, как только немецкий сапог ступит в Москву, торжественно вещает всему миру: «Большая группа наших самолетов бомбардировала военно-промышленные объекты Берлина, Кенигсберга, Данцига, Штеттина…».
Мы, летчики, все экипажи, все, кто в данный момент находились в части, собирались возле репродуктора и слушали в строгом молчании. Да, это о нас, о нашей работе, о наших делах. Мы понимали: сейчас это сообщение Совинформбюро слушает вся страна. Слушают женщины-работницы, недавние домохозяйки, с потемневшими от металла пальцами и почти такими же от недоедания и недосыпания лицами, заменившие у станков мужей, готовящие оружие и боеприпасы для фронта. Колхозницы, одни в обезлюдевших деревнях кормящие армию и город, сами впрягающиеся в плуги, чтобы пахать землю, потому что лошадей почти не стало. Они слушали эту сводку, и на душе у них становилось легче: значит, не только фашисты бомбят наших, но наши им тоже дают… И пехотинцам, артиллеристам, саперам – всем родам наземных войск, испытавшим на себе удары «юнкерсов» и «мессершмиттов», им тоже становилось веселее, и крепла вера в нашу конечную победу. Да и у самих летчиков АДД – авиации дальнего действия – распрямлялись плечи: нет, ничто не проходит бесследно, и наши жертвы тоже. Пусть не спят по ночам и трясутся от страха немецкие бюргеры. Пусть их гансы и фрицы на передовой получают из дома тревожные вести»[3].
Летчикам, совершавшим налеты на вражескую столицу, прощали многое из того, что не простили бы другим. Вот как встретили на земле после налета на Берлин в 1942 году экипаж Тихомолова. В нарушение приказа, категорически запрещавшего посадку в Москве, объявленной запретной зоной, Тихомолов по техническим причинам посадил свой самолет на центральном московском аэродроме:
«Самолет приволокли на стоянку. Именно приволокли. Крупный осколок снаряда вклинился в тормозной диск колеса да так и застрял в нем. Выпали из-под крыльев светящиеся рваными дырами посадочные щитки. Из-под раскромсанных капотов черной блестящей струей текло на землю масло.
С красной повязкой на рукаве из служебного здания вышел дежурный. Еще издали крикнул:
– Кто вас сюда звал? Вы что, не знаете, что здесь запретная зона?!
Подбежал, козырнул официально, явно собираясь ругаться, но, взглянув на машину, обмяк:
– Где это вас так?
– Над Берлином.
– О-о-о!.. – В глазах испуг и уважение. – Тогда другое дело! – Снова козырнул. – Извините, пойду доложу. – И, придерживая рукой кобуру пистолета, убежал.
– Ишь ты, он доложит, – проворчал штурман, доставая из кармана портсигар. – А пригласить нас в помещение не дотумкал.
Я взглянул на Евсеева. Лицо прозрачное, зеленое, под глазами черные круги. Подошли Заяц с Китнюком. Тоже – видик…
Заяц усталым движением потер ладонями лицо, сказал смущенно:
– Не смотрите так, товарищ командир, вы тоже не лучше выглядите. Дать вам зеркальце?
– Нет, Заяц, не надо. Не хочу разочаровываться.
Только сейчас я ощутил в себе страшную усталость. Это была не та усталость, при которой человек, получив возможность отдохнуть, падает, проваливается в блаженное ничто. Это была совсем другая усталость, когда каждая клетка тела, отравленная, нокаутированная – взлетом, спадом, жизнью, смертью, – немеет и, теряя чувствительность ко всему, вдруг начинает постепенно возвращаться к жизни. И возвращение это несет с собой такую вездесущую и опустошающую боль, что порой кажется – уж лучше умереть бы!
Были бы мы сейчас в полку, оглушили бы себя перед завтраком (или перед ужином?) добрым стаканом водки – к ней я уже не испытываю прежнего отвращения, – добрались бы кое-как до своих коек и умерли б на несколько часов. Но это в полку, а здесь… Действительно, почему этот дежурный капитан не пригласил нас в помещение?
Подавляя в себе уже знакомое мне растущее чувство беспричинного гнева, я полез на машину, вынул из кабины парашют и лег на крыле, положив парашют под голову.
Но лежать было неудобно. Меня раздражало серое небо, смешанные с дымом облака, приземистое здание аэродромной службы, скрип железного флюгера на старинном шпиле. В голове позванивало: треньк! треньк! треньк! А изнутри на черепную коробку что-то давило, причиняя тошнотворную боль.
Черт знает что! Долго мы будем находиться так, в полной неизвестности?
На крыло, пыхтя, взобрался Евсеев. Лег рядом, пахнув на меня табачным перегаром.
– И как мы долетели, командир, ума не приложу! В правом моторе все кишки перемешались. Масляный бак разбит. Генератор вдребезги.
– Черт с ним, с генератором!.. – меня мутило. – Важно, что мы целы и сидим… в запретной зоне.
– Вот и плохо, что в зоне. В приказе расписывался? Расписывался, а сам же его и нарушил! Потянут нас с тобой к ответу.
Меня отпустило. Конечно, на время, на несколько секунд, но какие это были блаженные секунды! Мысль ясная, четкая, во всем теле легкость.
– Не потянут, – сказал я, все еще боясь открыть глаза. – Избитый вдрызг самолет из Берлина. За тридевять земель. Из фашистского царства, из гитлеровского государства. Что ты, Коля! – Мне снова стало дурно. – О, ч-черт, как я устал!
– Тихо! – сказал Евсеев, – Смотри.
Я открыл глаза. Рядом с самолетом стоял камуфлированный лимузин и какой-то коренастый полковник в очках, заложив руки в карманы распахнутой шинели, с задумчивой внимательностью смотрел на самолет. Потом нерешительно, словно боясь, что его окрикнут, подошел к обвисшим посадочным щиткам и что-то вынул оттуда. Это был небольшой, длиной со спичку, с острыми рваными краями осколок зенитного снаряда. Покрутив им перед толстыми стеклами очков, полковник вынул из кармана кителя бумажник и положил в него находку.
– Порядок! – шепнул Евсеев. – Теперь он пошлет железку домой и опишет всякие там страсти-мордасти.
Я не ответил, мне было нехорошо. Но об этом полковнике я почему-то не мог думать плохо. Уж очень много было у него уважения к этому страшному сувениру, привезенному ценой смертельной опасности и больших страданий из самого логова врага.
Потом подъезжали еще машины. Вылезали майоры, полковники, подполковники. Смотрели, обменивались вполголоса замечаниями и, бросая украдкой взгляды на нас, неподвижно лежащих на крыле, уезжали.
Мы уже почти по-настоящему задремали, когда нас разбудил громкий окрик:
– Эй, люди, кто тут есть живой, вылезай!
Мы поднялись. Завозились в своей кабине Заяц с Китнюком. Небольшого росточка, юркий капитан, проворно выскочив из машины, громко хлопнул дверкой:
– Поднимайтесь, герои, я за вами приехал! Мы оползли с крыла на землю. Капитан подлетел, щелкнул каблуками, лихо козырнул:
– Здравствуйте! Я из штаба АДД. Мне приказано отвезти вас в столовую. Затем за вами прилетят. – И он с подчеркнутой вежливостью пожал нам руки. Потом обежал самолет, сунул кулак в пробоину в крыле, поцокал языком: – Здо-о-орово вас попотчевали! – И тут же заторопился: – Поехали, товарищи.
Мы втиснулись в «ЗИС».
– Ну и разговору тут о вас! – сказал капитан, когда машина выехала на шоссе. – Подумать только – от самого Берлина, да еще в таком состоянии! – И внезапно перейдя на шепот, повернулся ко мне, многозначительно поднял палец к потолку: – Звонок о вас дошел даже доверху. Во!
У меня екнуло сердце. Доверху! Может быть, после этого и мы тоже найдем свои фамилии в списках Указа Президиума Верховного Совета Союза ССР? А почему бы и нет! У нас с этим вот вылетом стало ровно пятьдесят боевых. Кроме того, из девяти глубоких рейдов на столицы и административные центры воюющих против нас государств мы сделали восемь. Из трех самых наитяжелейших рейдов нашей авиации на Берлин мы сделали три! Никто не сделал столько. Разве только молодой талантливый летчик Герой Советского Союза гвардии капитан Молодчий[4].
Зря мы ездили в столовую. Громадный зал, спешащие на службу люди. Все одеты, как полагается. А мы в комбинезонах, в лохматых, пахнущих псиной унтах. В руках планшеты, шлемофоны, меховые перчатки. Лица зеленые, прозрачные.
Когда мы вошли, в зале – на секунду, не больше – произошло замешательство. На секунду стих гул, на долю секунды – короткие взгляды, брошенные, будто невзначай в нашу сторону. Затем победила столичная корректность. Все занялись своими делами, но в воздухе еще витали обрывки разговора:
– Экипаж из Берлина…
– Берлин бомбили…
– Ну-у-у?!
– Плохая погода – мало дошло…
– А этих подбили…
Мы сели к столу и, взгромоздив себе на колени свое «барахло», уткнулись взглядами в скатерть. Тотчас же к нам подплыла дебелая официантка с накрашенным ртом. Хлоп-хлоп! – перед нами тарелочки с перловой кашей и сбоку, выпятив голые ребра, – какая-то костлявая рыбешка.
Есть не хотелось. Давила усталость. Мы выпили отдаленно-сладкого чая, пахнувшего мочалкой, и поднялись.
– Мерси!
Официантка проводила нас жалостливым взглядом.
Словно во сне мы вышли на улицу, сели в машину, приехали на аэродром. Погода улучшилась. По умытому небу плыли чередой редкие клочки облаков, и от них по земле, догоняя друг друга, бежали по-осеннему четкие тени.
В воздухе прогудел «ИЛ-4», сделал круг, выпустил шасси, приземлился и подрулил прямо к нам.
«За нами, – догадался я. – Кто там, интересно?»
Из самолета вылез и легко соскочил на землю невысокий, коренастый летчик. Я пригляделся: командир корпуса Логинов!
Сон продолжался. Он не очень удачно начался, но так сказочно кончается. Раз прилетел сам генерал, значит, действительно, наша посадка в Москве наделала много шуму.
Генерал усадил нас в самолет и привез домой. Мы снова оказались в столовой.
Стакан чуть-чуть разведенного спирта, отбивная с жареным картофелем, соленые огурчики. Огненная жидкость враз растеклась по жилам, снимая без остатка мучительную боль и страшную усталость. Душа покатилась в розовый рай. Передо мной сидел усердно работавший ножом и вилкой розовощекий, бодрый, помолодевший на сто лет Евсеев. И говорил он умные-умные вещи. Смешные. По стенам столовой порхали веселые солнечные зайчики, и в воздухе висела радость. Задание выполнено! Задание выполнено! Было так хорошо!»[5]