Илона, уходя все дальше от матери, понимала все отчетливее: мать потребует от нее извинений. Ну и не дождется.
Видимо, дочкина злость долетела до матери незримым, бесплотным и резким ударом как будто растопыренной ладонью в лоб, но без соприкосновения. Мать остановилась и прижала ко лбу ладонь – как будто это могло удержать поплывшую голову. Голова описала дугу, на миг утвердилась в правильном положении, потом ее опять куда-то понесло. Мать сделала два шага и, неожиданное везение, нашла на что опереться. Это была изогнутая черная труба, что-то вроде барьера вокруг витрины булочной. Нужно было немного постоять и успокоиться. Раньше с матерью такого не случалось – ну так она и не могла бы припомнить, когда в последний раз так быстро ходила.
Это давление подскочило, сказала себе мать, это давление, гипертония в сорок три – рановато, но ничего не поделаешь, возраст берет свое. Постоять, подышать, а потом тихонько брести на работу. С работы мать отпросилась на два часа – и должна была прийти в любом состоянии. Потому что работа… потому что работа…
Рядом оказался парнишка лет восемнадцати, с удивительно знакомым лицом. Светлые волосы – чубчиком на лбу, несуразные очки в темной оправе, словно снятые с деда. И лопоухий…
– Что, плохо? – спросил он участливо.
– Давление, – ответила мать. – Ничего страшного.
Он посмотрел в глаза – и мать его наконец узнала.
Очень много лет назад ей страшно нравилось это лицо. Но даже о поцелуях речи быть не могло – какие поцелуи у школьницы? Она увидела девушку в коричневом платье чуть за колено, в черном фартуке с крылышками, с черными же бантами, удерживавшими косы, туго заплетенные и подвязанные «корзиночкой». Коричневые чулки «в резинку», черные туфли, белого – всего лишь узенький воротник-стойка. Девушка стояла в темной раме старого, не то что довоенного, а дореволюционного трюмо – но какое трюмо посреди улицы?
Девушка была идеальной школьницей – потому что стыдно ходить в тонких чулках, стыдно остричь косы. На фартуке слева сверкнула красная искорка – комсомольский значок. Девушка была хорошей комсомолкой, надев лыжные шаровары и старый отцовский свитер, она ходила на субботники и на ежегодный сбор металлолома. Девушка знала все песни – «Тачанку», «Комсомольцы-добровольцы», «Синий платочек», у нее была толстая тетрадь для песен, и эта тетрадь до сих пор лежит… где она лежит?.. В чемодане…
Парнишка покачал головой.
– Давай я тебе «скорую» вызову, – сказал он.
– Не надо, Петя…
– Ты сейчас умрешь, Шурочка.
Мать поняла, что бредит.
– Нет, нет, так нельзя, – сказала она самой себе. Нужно было вернуть окружающий мир и выкинуть из него того давнего, уже совершенно забытого Петю.
– Но ты еще успеешь отдать мне… – начал он.
Тут окружающий мир вмешался грубо и бесстыже.
– Женщина, да вы пьяны, что ли? Отойдите от витрины!
Тетенька зрелых лет, в белом халате и белой крахмальной наколке с кружавчиками, трясла мать за плечо.
– Сердце… прихватило… – кое-как соврала мать.
– Наташка, Наташка! Вызывай «скорую»! – закричала тетенька. – То-то я смотрю – стоите, держитесь… Наташка, дверь придержи!
Тетенька помогла матери войти в булочную.
– Мне бы сесть… – сказала мать.
Сердце билось как-то странно, неровно. Как будто маленький кулачок пытался, сжимаясь, раздавить зажатый в нем то ли орех, то ли камушек. Это было очень неприятно, однако исчез Петя – и хоть это немного утешало. Надо же, Петька, первая любовь, и вдруг примерещился.
– Можно от вас позвонить? – спросила мать. Какая любовь, когда ее ждут на работе?
Ей вынесли табуретку, усадили ее возле трехъярусной стеклянной витрины с плюшками, но в служебные помещения не пустили. Порядок есть порядок.
Булочная жила своей жизнью – было то самое время, когда приходят пенсионеры с авоськами: у старичков они какие-то бурые, у старушек разноцветные. И надо же, где угнездилась зависть: на бабушку, что пришла с красивым импортным пакетом (на пакете – картинка с джинсовой девушкой), все посмотрели вроде бы неодобрительно, потому что старушка должна ходить с авоськой, и в то же время с жадностью, с желанием пощеголять этаким пакетом.
Мать вспоминала свой бред и Петькино предупреждение. В потусторонние явления она не верила, но когда говорят «Ты сейчас умрешь», это заставляет задуматься. Самое разумное объяснение было: Петька помер и пришел предупредить.
И сердце, и голова успокоились. Уже можно было встать, поблагодарить продавщиц и выйти на улицу. Там удалось поймать такси. До работы было недалеко – всего на восемьдесят копеек. Главное – доехать, взойти на второй этаж и сесть за свой стол. Потом, когда все увидят, что ты за столом, можно делать вид, будто разбираешь картотеку. Ходить на работу мать любила, ей там было уютно. Уютнее, чем дома, где постоянно приключались неприятности: то муж потеряет теплый шарф, то соседи сверху протекут, то вот дочь ночевать не явилась…
– Ты сейчас умрешь, Шурочка, – сказал Петька. И соврал. А ведь когда-то вся школа знала: этот – не врет. Вообще никогда. Из принципа. И то, что он комсорг школы, очень правильно. Все девчонки были в него влюблены. Вот интересно, на ком он женился?
И было-то по нынешним беспутным меркам всего-ничего: несколько раз гуляли вечером в парке, вдвоем гуляли, никто про это не знал, однажды Петька взял ее за руку, так она потом полночи не спала. Но это было перед самыми выпускными экзаменами, а потом судьба разнесла их в разные стороны – «дан приказ – ему на запад, ей в другую сторону…»
Два года она не могла его забыть, пыталась узнать – в какой московский институт поступил. Наверно, плохо старалась – так и не узнала.
Надо же – «ты сейчас умрешь…»
Если явился предупредить – так, может, любил?
Илона очень удивилась бы, узнав про материнское приключение. Мать и отец в ее понимании были вне любви и вне секса. Она не могла бы вспомнить – эти двое при ней хоть раз обнимались?
Любовь к Буревому была, скорее всего, диким и неуклюжим протестом против отсутствия любви в собственном доме. Негде было научиться любить так, чтобы это чувство как-то сочеталось с действительностью, и душа нашла вариант прекрасный, несуразный и меняющий метаболизм: как если бы человек, с детства дышавший обычным воздухом, вдруг научился дышать каким-нибудь водородом и нашел в этом блаженство.
На работу было еще рано, и Илона просто пошла по городу, забредая в магазины и прицениваясь к товарам. Как и полагается, чуть ли не накануне новогодия выбросили летние платьица; зимние пальто висели такие, что в них только на базаре картошку продавать. Илона не любила свое зимнее пальто с воротником из каракуля. Почему-то мать не могла спокойно смотреть на этот каракуль – он ей казался королевской роскошью. А Илоне хотелось шубку из искусственного меха. И она пошла в конце концов в редакцию, чтобы узнать у Регины – сколько может стоить такая шубка. Они появлялись в городе прямиком из Америки – многие еврейские семьи получали благотворительные посылки от какого-то загадочного «Джойнта» и продавали содержимое. Синтетическая шубка была легкой и хорошо утрамбовывалась в коробку – а, может, какой-нибудь американский фабрикант сдуру выпустил их столько, что уже не знал, куда девать. Очень он бы удивился, узнав, что за грошовый клок синтетики эти крейзи-рашн отдают две зарплаты.
– Насчет шубы я узнаю, – сказала Регина. – Фигурка у тебя стандартная. Но все деньги – сразу, а не растягивать на полгода.
– Можно, конечно, взять в кассе взаимопомощи, – и Варвара Павловна объяснила принцип действия этой кассы. – Но ты же год будешь рассчитываться. Походи по комиссионкам. Бывает, что там почти новые шубки – какая-нибудь дура сезон поносит и сдает. А теперь – в типографию, за гранками.
– А Рома? – удивилась Илона. Гранки обычно приносил выпускающий.
– Его еще нет, видишь – на столе пусто. Ну, пошла! Стой. Лидка придет – ты ее не трогай. Я тебя знаю – как начнешь сочувствовать, так не остановишься.