Он снова помедлил, собираясь с силами, и с трудом подавил дрожь.
— Приходилось ли тебе без причины просыпаться когда-нибудь ночью, чувствуя, что твой разум, твое сознание полностью пробудились, в то время как тело какое-то мгновение еще продолжает спать? Это порождает физическое ощущение сна; все твое существо словно дремлет, сердце бьется медленнее, конечности охвачены слабым онемением, ты пребываешь в глубокой неподвижности. Конечно, это не так; стоит сделать сознательное усилие — и ты сможешь двигаться с совершенной легкостью. Все длится не более секунды. Именно в таком состоянии я проснулся в третий раз. И в этот миг, когда я лежал и чувствовал, что и ради спасения своей души не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, но остро воспринимая происходящее всеми фибрами сознания, я ощутил прикосновение рук — мягких человеческих рук; они разомкнулись на моей шее, и я понял, что нечто, бывшее рядом, отпрянуло назад, быстро и беззвучно. Господь на небесах, как я тогда проклинал свою слепоту! Не знаю, стал ли я игрушкой странных и вполне реальных сил, пусть и не мог их истолковать, или же то были проделки пораженного горячкой мозга. Может, что-то действительно происходило там, в пустыне, либо же я попросту валял дурака; к счастью, некому было восхититься всей прелестью зрелища. Что ж! Единственное заключение, к которому я смог прийти, — что в течение тех трех дней я, несомненно, пребывал в помешательстве. И, молю Бога, чтобы оно оказалось правильным. Похоже, в этом безумии были свои циклы: трепещущие ночи, исполненные зачарованности, чувственной неги, а после — паники дичайшего страха, и обжигающие дни, когда я дюйм за дюймом полз через раскаленные докрасна пески, в темноте, где клубился кроваво-красный туман. Придя в себя, я подумал, что скитаюсь уже многие недели, и тут услышал голоса, звучавшие совсем близко. Я забыл, что звук разносится над пустыней почти как над водой, и решил, что нахожусь рядом с лагерем. Я услышал, как Ибрагим почему-то закричал, взывая к своему «Богу-Господу», и побежал. Вот и все.
Его медленный голос замер со вздохом изнеможения. Воцарилось долгое молчание.
Когда Меррит наконец хрипло заговорил, ответа не было. Он подошел к кровати, осторожно заслоняя лампу, и остановился, глядя вниз. Изможденное тело Дина было расслаблено, его исхудалое лицо, изрезанное новыми и глубокими страдальческими морщинами, казалось спокойным, потемневшие веки сомкнулись. Меррит погасил лампу и бесшумно выскользнул из палатки.
Меррит окружил Дина заботливым уходом, но тот, судя по всему, никак не мог оправиться от последствий своих скитаний в пустыне. По этой причине Меррит хотел было ускорить работу и побыстрее покинуть раскопки, но Дин не желал даже и слушать. Он упрямо и красноречиво доказывал, что больше такого случая не подвернется, и неизвестно, смогут ли они когда-либо еще выбраться сюда; если же его глаза вообще можно излечить, несколько недель задержки им никак не повредят. В конце концов Меррит уступил, частью из желания поверить Дину, частью же потому, что был всей душой предан работе. Вскоре Дин научился обходиться без посторонней помощи, используя трость; на первых порах он спотыкался на неровной почве, но после начал передвигаться относительно легко и быстро. Меррит хорошо понимал, что беспомощность была для Дина горше смерти. Дин никогда не говорил об этом, но выражение лица, когда он был не в состоянии справиться с какой-то простой задачей, предательски выдавало его. Он нервничал, тревожился, но упорно старался взять себя в руки. Меррит начал замечать, что Дин нуждается в обществе людей, особенно в вечерние часы — и верно, Дин теперь всегда держался в компании других, даже если сидел, храня молчание и не принимая участия в разговоре.
Дважды поздней ночью Меррит осторожно подходил к его палатке, чтобы узнать, все ли в порядке, и находил ее пустой. Сперва это испугало его, и он представил, как Дин одиноко блуждает в темноте, но затем вспомнил, что ночь и день были для него одинаковы.
Миновала неделя; и Зло, что довлело над ними, вновь пробудилось и вышло на охоту.
Глава VIII В ПОСЛЕДНИЙ МИГ
Меррит, сидя в своей палатке, делал записи в дневнике, который давно следовало обновить. Беспощадный свет лампы падал на его серое обветренное лицо с усталыми глазами и бросал искаженную тень его фигуры на брезентовое полотно позади. Он писал медленно, без правок, методично, тщательно, как делал любую работу. Дневник представлял собой чудо лаконичности и выразительности. Его перо заканчивало фразу — «...которую я намерен предоставить Национальному музею Вашингтона в надежде, что мой добрый друг, доктор Пибоди, сможет опытным путем исследовать ее содержимое». Речь шла о лампаде, той самой лампаде, которая, холодная и мертвая, позже нашла свое место в музейной витрине среди прочих древних реликвий минувших времен — снабженная этикеткой, повествующей о ее фрагментарно известной и странной истории, начало которой навсегда затерялось в веках. Меррит глубоко погрузился в захватывающее описание находки, когда шум у входа и приглушенное проклятие возвестили о приходе Дина.
— Можно войти? — спросил Дин и поспешно вошел. На миг он застыл и прислушался, определяя месположение Меррита, и пересек палатку по направлению к нему, ощупывая путь тростью с беспомощной неловкостью недавно ослепшего человека.
— Посмотри-ка — из левого рукава моей рубашки, около плеча, вырван кусок? — отрывисто спросил он и наклонился ближе к Мерриту. Меррит заметил, что дыхание Дина было учащенным, а в его манере держаться ощущалось плохо скрываемое волнение.
— Нет, — сказал Меррит. — Рукав цел.
— Хвала Господу, — благочестиво пробормотал Дин.
— Но тогда все это становится совсем странным. Не понимаю, что могло произойти. Что-то буквально сейчас вцепилось в меня внизу, в раскопах. Не верится, что это игра воображения.
Одновременно Меррит воскликнул:
— Постой! Ты сказал — левый рукав? Я вижу шестидюймовую прореху на правом рукаве, вот здесь, где я тяну. Ты задел рукавом за гвоздь?
Дин перевел дыхание.
— Так все же, есть прореха, значит? — спросил он странным голосом. — Нет, это совсем не гвоздь.
Меррит поднял голову и посмотрел ему в лицо.
— Что случилось? — спросил он.
Но Дин, не замечая вопроса, быстро и все так же напряженно заговорил:
— Тогда я верю во все, верю всему. Я считаю, что люди правы. Верю, что это место проклято. И думаю, что Боба и арабов заманили в ловушку сверхъестественные силы. Я отвергал эту мысль и насмехался над нею раньше, но отныне я поверю всему, что преподнесет мне эта земля. Я проиграл, и я сломлен. Я ничего не понимаю — но я верю. Верю!
Его голос перешел в хриплый шепот. Меррит встал и мягко встряхнул его.
— Послушай, старина, так не пойдет. Тебе нужно успокоиться. Осталось потерпеть еще немного; самое большее десять дней — и мы покинем это место.
— Десять дней, — повторил Дин. — Десять дней. Думаю, десять дней я выдержу, разве нет?
— Если ты предпочитаешь тронуться в путь раньше, — сказал Меррит, — то возьми все нужные припасы и людей и отправляйся. Как бы то ни было, я думаю, что это самый лучший план. Твои глаза нуждаются в лечении. Я не задержусь здесь надолго.
Но Дин прервал его с внезапной яростью, с взрывом неуместного гнева, так что Меррит уставился на него в полном изумлении.
— Нет, это ты послушай! Больше такого не повторяй, понятно? Неужели ты сам не понимаешь, что предложил мне? Отпраздновать труса — сбежать и спрятать голову в песок; превратиться в еще более жалкое зрелище, чем я являю сейчас. Вот что ты предлагаешь мне! Но я не желаю — Бог свидетель, не желаю! Не думай, что если я бесполезен, если я стал обузой, то позволю тебе — или любому другому — оскорблять меня.
Его голос осекся, задрожал; словесный поток иссяк. Он произнес с какой-то непривычной робостью, с умоляющим смирением, резавшим слух:
— Я, я не хотел обидеть тебя, Меррит, душой клянусь, не хотел! Я нынче сам не свой.