Происшедшая сцена была весьма патетична. Вначале трагическая актриса сдерживалась; торжественно обращаясь на «вы», она молила: «Заклинаю вас, Гектор, не упорствовать в вашем безумии. Смотрите, я опускаюсь перед вами на колени… я… ваша мать».
Затем, взорвавшись, она вскричала, подчеркнуто обращаясь на «ты»: «Так ты отказываешь мне, несчастный?! Ты в состоянии, не дрогнув, смотреть на мать, павшую к твоим ногам? Ну что же, уезжай! Черни свое имя, влачи его по парижским притонам, пусть твой отец и твоя мать умрут от позора и горя…»
И наконец, она разразилась, будто в античной трагедии: «Ты больше мне не сын, Гектор. Уходи, я проклинаю тебя!»
Но Гектор не размяк. «Я буду композитором вопреки всему!» — решает он, хотя и опускает голову, чтобы скрыть свой вызывающий вид[16].
1827
I
Гектор зачислен в Королевскую школу музыки (Консерваторию) в класс Лесюэра. Но, продолжая занятия музыкой, он посещает и нарождающиеся общества романтиков. Он гневно осуждает увлечение Россини, музыку которого считает слишком кокетливой, с колокольчиками, кружевами и пышной оборкой, слащавой и далекой от величия бури.
Он посещает также занятия Рейха по контрапункту и фуге.
Рейха, чех по происхождению, в ком сочетались глубокие знания с добросовестностью, был опытным учителем; он гордился тем, что в юности, живя в Бонне, знал великого Бетховена. Он преподавал фугу и контрапункт «с удивительной ясностью и точностью»[17].
Берлиоз же никогда еще не занимался синтаксисом музыки. И теперь должен был изучить его и набить руку под руководством учителя музыкального письма, «настоящего математика». «Каким же образом, — спрашивал себя Гектор, — этот холодный математик может выразить все, что есть в самом необузданном, самом причудливом воображении, если он воспринимает божественный огонь вдохновения только в форме сонат, вариаций и фуг?»
Ну, а ему, Гектору, независимому, мечтательному, влюбленному в величавые химеры, принесет ли ему зримую пользу обучение у столь пунктуального человека? Или он сохранит свою дикую природу, враждебную писаным законам и строгим предписаниям? Что ж, посмотрим.
II
Так или иначе, но нужно было учиться. Учиться, хотя желудок и был пуст. Героическая эпоха тяжкой нужды.
В «Мемуарах» — в точном и подробном рассказе о себе — он повествует о строгой экономии, царившей в его ведомстве съестных припасов, где главенствовала копченая селедка.
В обшарпанной комнате на грязной улице Лагарп делил с ним хлеб и кров его земляк из Кот-Сент-Андре — Антуан Шарбоннель. То было удачей, так как студент-фармаколог нежно любил перепелов — этих очаровательных, томно кричащих пернатых. Правда, он любил любовью заинтересованного кулинара, мечтая съесть их, сидя на диване.
Манками, искусно изготовленными им самим, он отлично умел приманивать птиц, а затем ловить их силками, также сделанными собственноручно. Он охотился на равнине Монруж, разумеется преступая закон. Поскольку для охоты требовалось благоприятное сочетание времени и обстоятельств, их повседневный рацион лишь изредка включал это яство, добытое жестокой ценой.
Однажды Шарбоннель обнаружил по доходно-расходной книге, что расходы на еду поднялись до шестидесяти восьми сантимов (сорок три — хлеб и двадцать пять — топленое свиное сало). Шестьдесят восемь сантимов! Подумать, какое мотовство! И на следующий день после этого кутежа Шарбоннель, разыгрывая шутливую сцену, воззвал к доброму чувству справедливости и потребовал прибегнуть к беспристрастному сантиметру, чтобы точнее разделить непременного ветерана их трапез — копченую селедку, подчас высохшую настолько, что исчезал знакомый аромат.
— Сантиметр! — воскликнул музыкант. — Господин аптекарь, как видно, мнит себя миллионером.
И действительно, в хозяйстве двух друзей подобных предметов не имелось.
Последние дни месяца были трагичными; Режим: еда раз в день. Да и что за еда! 29 сентября студенты смогли купить лишь несколько гроздьев винограда.
Но наступает первое число следующего месяца, и Гектор, получив свой заработок хориста — пятьдесят франков, покупает для себя одного на восемь су хлеба.
О жизнь богемы[18] — певца веселого и мужественного полунищенского существования.
Время от времени Шарбоннель с ученым видом авторитетно заявлял:
— От голода никогда не умирают.
— Так отчего тогда, — с усмешкой спрашивал Гектор, — люди спокон веку упорствуют в стремлении принимать пищу?
— Это необходимо, разумеется… Но я хотел высказать мысль, что человеческие существа слишком много едят.
— Даже если это всего пол копченой селедки? Тогда Антуан поучительно продолжил:
— Человек должен есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть.
— Каково, а? Теперь господин аптекарь бьет новизной. Ибо мне кажется, Антуан, что я никогда раньше не слышал этого афоризма.
— Но, Гектор, слон поддерживает свою необычную силу лишь травами… и живет, как тебе известно, сто пятьдесят лет!
— Хватит, хватит, Антуан, помилуй! Здоровье через пустой желудок… Старая песня! Да здравствуют скоромные дни!
Иногда наступали проблески.
Так, в один прекрасный день Гектор стал учителем двух учеников. Игра на флейте, сольфеджио, гитара. Достаточно ли он знал, чтобы учить других?
Но не все ли равно?!
Двое учеников! Бог мой, вот удача! Двадцать су за урок. Да ведь это целое состояние!
Меню Гектора теперь улучшается, иногда даже масло изгоняет сало. И все же шербет остается строго запрещенной роскошью.
III
Май.
Шарбоннель покидает своего земляка, чтобы жить самостоятельно.
IV
Июнь.
Вот снова настала ожидавшаяся с лихорадочным трепетом пора большого конкурса, пора борьбы за Римскую премию. Гектор выставляет свою кандидатуру. Поражение, как мы видим, ничуть не выбило его из колеи. Работая с упорством, чтобы на сей раз достичь заветной вершины, он продолжает сочинять оперу «Тайные судьи» на либретто своего верного друга Эмбера Феррана[20] и пишет героическую сцену с хорами (также на слова Феррана) на тему из греческой революции.
Убежденный, что произведение встретит всеобщее одобрение, он решил дать его на просмотр какой-нибудь музыкальной знаменитости. После Лесюэра можно было считаться с мнением лишь верховного жреца, похвала которого означала бы посвящение в ранг великих. Но на чей суд отдать исписанные нотами листы? Среди всех архитекторов звуков ни один не казался ему достаточно авторитетным. При каждом имени, приходившем на ум, он вскрикивал: «Не годится! Нужен более знаменитый, нужен кто-то получше!» В конце концов его выбор пал на композитора, которого крылья славы вознесли в заоблачную высь — на Родольфа Крейцера, тогда главного музыкального директора Оперы. Ректор, бесспорно, лелеял надежду, что, подкупленный и покоренный молодым талантом, он включит его произведение в программу одного из духовных концертов, организуемых им в конце страстной недели. Он уже видел на лице маэстро приятное изумление и слышал возгласы восторга.
И вот, заручившись теплой рекомендацией виконта де Ларошфуко, он явился к Крейцеру.
«К тому же, — рассказывал он, — Лесюэр горячо поддержал меня перед своим собратом. Одним словом, были основания надеяться. Но долго питать иллюзии мне не пришлось. Крейцер, этот великий артист, автор „Смерти Авеля“ — прекрасного произведения, по поводу которого я, охваченный энтузиазмом, сочинил ему несколькими месяцами ранее подлинный дифирамб, — тот Крейцер, что казался мне добрым и радушным, как мой учитель, — потому что я им восхищался, принял меня самым пренебрежительным и самым невежливым образом. Он едва ответил на мой поклон и, не глядя на меня, бросил через плечо такие слова: „Мой дорогой друг (он не был со мной знаком), мы не можем исполнять в духовных концертах новые сочинения. У нас нет времени их разучиватъ. И Лесюэру это хорошо известно“. Я ушел с тяжелым сердцем. В следующее воскресенье между Лесюэром и Крейцером произошло объяснение в Королевской капелле, где последний был простым скрипачом. В конце концов, выведенный моим учителем из терпения, он ответил, не скрывая досады: „Да на кой черт? Что с нами будет, если мы станем так помогать молодым людям?..“ По крайней мере ему нельзя было отказать в искренности».