достойной даже того малого, что она получает. Не прошло и двух недель с приезда Бруно с Одилией, а они уже
стали для нас почти невидимыми. Лора посмеивалась, считая их поведение вполне естественным. Еще немного,
и она стала бы отсылать их куда-нибудь повеселиться даже по воскресеньям, когда они, перед тем как
исчезнуть, заставляли себя провести с нами полчаса. Я замкнулся в своей воловьей покорности и лишь изредка
возмущенно мычал про себя. Я смотрел на Бруно. Я спрашивал:
— Вы едете в Шантий? Пожалуй, я лет пятнадцать не был там. Как-то раз с твоей матерью…
Ну а он собирался туда с Одилией. Влюбленных не устраивает общество папы. Их гораздо больше
устраивает его машина, хоть она и кажется им маловата. Я выходил из себя. Я не возражал против их дружбы,
но я надеялся хоть в какой-то мере делить ее с ними. А делить приходилось только расходы. Но вот новость!
Бруно, получивший место в отделении связи в Нейи-Плезанс, решил оставлять себе треть жалованья, а
остальное отдавать мне. Нужны ли мне были его деньги? Мишель, который в чине младшего лейтенанта
проходил военную подготовку в школе Фонтенбло, теперь не стоил мне ни копейки. Так же как и Луиза,
окончательно обосновавшаяся в Париже. Я купил в кредит “аронду”, решив отдать малолитражку Бруно, хотя в
душе ни минуты не сомневался, что в скором времени он не преминет вернуть мне мою старенькую машину и
заберет себе новую. Что ж, каждый делится чем может.
Из радостей того же порядка у меня осталась еще одна: сглаживать углы. Легче всего убедить в чем-то
самого себя, когда стараешься убедить в этом других. Теща уже не шла в расчет. Мнение Лоры всегда совпадало
с моим. Со стороны Мишеля и Луизы я мог рассчитывать только на враждебное отношение к этой истории.
Возможно, Луиза была окрылена своим недавним успехом — ее показывали по телевизору, — возможно, она
чувствовала себя более независимой, пребывая в состоянии почетного междуцарствия после
непрокомментированного исчезновения мосье Варанжа, но она буквально отчитала меня по телефону. В ее
студии, куда она ни разу меня не пригласила (да я и сам бы туда не пришел), теперь был телефон: “Дориан” —
дальше не помню как, я никогда не набирал ее номера, она же раза два-три в неделю звонила нам, болтала
всякую ерунду и, кстати, справлялась, что поделывают ее родственники в своей старой лачуге. Между двумя
покашливаниями на другом конце провода я услышал пророчества своей дочери: она заявила, что очень, очень
любит Бруно (и это действительно было так), но что бедняга скоро совсем увязнет в этой истории, что он
окончательно потерял голову и что никто не хочет прийти ему на помощь, а, напротив, ему даже разрешают
мечтать о девушке — ничего не скажешь, очень миленькой, но уж очень незначительной и у которой, конечно,
нет за душой ни гроша. И я начал понимать, что девицам, которые сами предпочитают жить без всякого
надзора, доставляет немалое удовольствие требовать надзора над другими и что даже смелые искательницы
приключений далеко не все ставят на карту и, когда вопрос касается денег и положения в обществе, порой в
душе остаются безнадежными мещанками.
Что же касается моего младшего лейтенанта, которого я навестил в Фонтенбло, то он встретил меня с
кичливой самоуверенностью; благодаря своим офицерским нашивкам он держался с великолепной
непринужденностью, а в ответ на мои намеки, касающиеся планов Бруно, откровенно рассмеялся. О причине
его смеха нетрудно было догадаться. Итак, его брат мечтал о девушке, которой сам он пренебрег, которую он
мог бы за ненадобностью отбросить прочь. В сущности, его это мало трогало, так же как и будущее Бруно,
которое теперь окончательно утверждало его, Мишеля, превосходство.
— Мелкий служащий ведомства связи, зять проходимца из парижского предместья, — трудновато же мне
будет с такими родственными связями подыскать тебе достойную невестку. Во всяком случае, постарайся
оттянуть это событие. А впрочем, я сам поговорю с ним при первой возможности.
Такая возможность представилась через несколько дней, но воспользоваться он ею не смог. В первое
воскресенье октября я сидел один в гостиной, поджидая всех и никого — таков теперь был мой удел, — как
вдруг я услышал, что из сада меня зовет Лора. За эти пятнадцать лет она так привыкла что-то постоянно носить
из дома в дом, что даже сейчас, в полном смятении, выскочила на улицу с подносом в руках, держа его прямо
перед собой. Я осторожно взял у нее поднос.
— Умерла мама, — проговорила она.
Под взглядами соседей, которые сбежались на ее крики, я отвел Лору домой. В комнате пахло мятным
отваром.
— Я только собиралась взять у нее чашку, — проговорила она, — и вдруг…
Разбитая чашка валялась на полу в маленькой лужице, которая впитывалась в щели паркета. Мадам
Омбур пристально смотрела в потолок, откуда спускались ее веревочки. Подбородок ее отвис, словно она в
последний раз зевнула от скуки. Я не спеша достал из верхнего кармана пиджака белый шелковый платок, над
которым часто посмеивалась эта достойная дама, считая, что такие платки уже давно вышли из моды, и
почтительно подвязал ей подбородок, вспомнив при этом чуть ли не с улыбкой одно из ее любимых изречений:
“Лишь когда вы подвяжете мне подбородок, дети мои, я перестану говорить вам горькую правду”.
Почти тотчас же пришел Бруно, один; он сначала страшно побледнел, но быстро взял себя в руки,
побежал звонить брату и сестре, старался изо всех сил помочь Лоре, которая, тоже превозмогая себя, что-то все
делала, приводила что-то в порядок, тихонько всхлипывая.
На следующий день снова все тот же Бруно занялся выполнением всяких формальностей: оформил
целую кучу бумаг, договаривался о похоронах, составлял извещение о смерти, помогал уложить бабушку в гроб,
принял человек пятьдесят, которые приходили выразить нам свое соболезнование и повторяли одни и те же
слова, обычно произносимые после смерти тяжело больного человека: “Для нее это было избавлением от
страданий” (следовало понимать: и для вас тоже, мои бедняжки!).
В среду утром под веселыми лучами неяркого осеннего солнца, которое словно отдавало последние
почести усопшей, Мамулю опустили в семейный склеп Омбуров, где уже покоились майор, Жизель, дедушка,
бабушка и тетка… Мишель в новой форме, с черной повязкой на рукаве открывал траурное шествие, за ним
следовало гораздо больше народа, чем я ожидал. Луиза в трауре была прелестна. Обе семьи Лебле в полном
составе явились с моей будущей невесткой, она была сегодня бледна, что вполне соответствовало
обстоятельствам; и мне было даже приятно, когда, пожав сначала руку Мишелю, она поцеловала Бруно, Лору и
меня на глазах у своего отца, который почтительно склонился, приложив шляпу к груди. Лицей был представлен
самим Башларом. Я заметил, что мой кузен Родольф сильно растолстел. Лица родных были печальны,
атмосфера грусти царила вокруг. Я вернулся домой почти что с чувством удовлетворения, и на память мне снова
пришли слова моей тещи, сказанные ею после смерти одной из ее подруг: “Похороны стариков никогда не
бывают драматичны, они так мало уносят из жизни”.
Самый неприятный момент наступил позже, когда Лора вошла с нами в комнату матери и открыла
верхний ящик комода в стиле Людовика XV. (И хотя я решил остановить поток воспоминаний, эту
благопристойную форму некрофагии, в моих ушах так и звучал голос тещи: “Этот комод, Даниэль, —
подделка”.) Лора достала коробку из-под печенья, в которой лежали три небольших футляра и запечатанный
конверт, — эта миссия была возложена на нее уже давно — и вручила их по назначению. Кольцо с печаткой,
принадлежавшее майору, досталось Мишелю, обручальное кольцо Жизели, которое я так и не взял обратно,