уклончиво.
— А разве для тебя самого не была счастьем моя мать?
Да, Жизель была моим счастьем, но каким убогим, зыбким и ненадежным! А потом моим счастьем стала
Мари, которую я принес в жертву Бруно. Ожившая обида дала мне силы проговорить с иронией:
— И что же, в свои восемнадцать лет ты уже добился от какой-нибудь юной особы доказательств ее
нерушимой любви?
Бруно взглянул на меня своими серыми глазами, явно удивленный язвительностью моего тона.
— Нет, об этом еще рано говорить, — сказал он.
Он казался невозмутимым. Я тщетно всматривался в его лицо, я не мог отыскать в нем ни тени
самодовольства, никакого следа страданий несчастного влюбленного. Об этом еще рано говорить, браво! И
незачем ускорять ход событий. Незачем мне готовить себя к этому и наспех кое-как вооружаться. Напротив,
постараемся затормозить события, прикинувшись добродушным простаком.
— В общем все это ерунда! — воскликнул мосье Астен. — Хорошо, что пока об этом рано говорить.
Должен сказать, что подобную глупость я не разрешу преподнести себе раньше, чем через тридцать шесть
месяцев. Ведь тебе только восемнадцать лет.
Бруно ушел к себе в комнату, ничего не ответив. Я тоже поднялся к себе, даже не поцеловав его, как
обычно перед сном. Надо полагать, что последнее слово им еще не было сказано. И сказано оно, верно, будет
еще не скоро. Неужели у меня не хватит силы воли, неужели я пойду у него на поводу, неужели дрогну, глядя на
его сердечные томления, забыв о несравненно более глубоких страданиях, которые часто ожидают в будущем
тех, кто в юности не устоял перед мимолетным соблазном? Было бы даже неплохо, чтобы в этой любовной
передряге моему оболтусу поощипали перышки; может быть, тогда он распрощается с некоторыми своими
иллюзиями. Одним словом, я был недоволен собой; лежа всю ночь с открытыми глазами, я пытался убедить
себя: “Ты должен поговорить с Луизой, эта бестия здраво смотрит на вещи и, кажется, так же как и ты, считает,
что восемнадцатилетний мальчишка может добиться любви от девушки только тайком от ее родителей. Луиза
уже однажды пыталась приобщить ее к своей жизни, и она снова может пригласить ее куда-нибудь, ввести в
веселую компанию, привить ей вкус к развлечениям, а следовательно, и пренебрежительное отношение к своим
знакомым из Шелля”.
Я принял две таблетки снотворного и забылся тяжелым сном.
Г Л А В А X X I I
Лора накрыла на стол, приготовила суп, нарезала хлеб. Она торопится к матери и, склонив голову,
быстро-быстро шьет, вытаскивает нитку, вкалывает иголку и подталкивает ее золотым наперстком —
единственной своей драгоценностью, доставшейся ей в наследство от бабушки, которая была слишком богата,
чтобы им пользоваться. Я стою рядом с ней в рубашке и жду, когда она отдаст мне пиджак, к которому
пришивает пуговицу. Над нами на закопченной стене, между двух гирь в форме еловых шишек, мечется
маятник деревянных часов с кукушкой — подарок Луизе от какой-то швейцарской фирмы готового платья в
память о демонстрации моделей. Мы все нашли их слишком безвкусными для гостиной, но Лора настояла на
том, чтобы повесить их в кухне. Часы показывают без десяти восемь, а Бруно до сих пор не вернулся. Он явно
просчитался, потому что на этот раз Луиза возвратилась раньше его, и поскольку он все еще не вернулся,
поскольку сегодня четверг, поскольку он, видимо, все еще ждет нужный автобус, поскольку в этот час 213-й
переполнен и можно безбоязненно прижаться к девушке, не рискуя навлечь на себя нарекания, я смогу
поговорить с Луизой.
— Постойте немного спокойно, Даниэль, — произносит Лора. — Я сейчас кончу. Здесь, оказывается, и
две другие пуговицы еле держатся. Я уж заодно и их укреплю.
Я все еще не поговорил с Луизой: ни сегодня утром, ни вчера, ни позавчера. Мне было стыдно. Когда
Бруно дома, его взгляд парализует меня! Взгляд мальчика, которого сердит мое поведение, но который в то же
время открыл в своем отце куда более сильные отцовские чувства, чем он предполагал. Почти такую же
реакцию вызывало во мне его поведение во времена Мари: меня удручала его враждебность и в то же время
радовали причины, порождавшие ее. Однако надо действовать. Без трех минут восемь. Луиза вот-вот спустится
в гостиную, включит телевизор. Если в восемь часов… или, скажем, в половине девятого…
— Ну вот и готово, — объявляет Лора, протягивая мне пиджак.
Но полы пиджака проезжают по краю стола и сметают с него маленький кусочек белого картона.
Машинально я поднимаю его.
— Смотрите не потеряйте, — предупреждает Лора, — это донорская карточка Бруно. Он забыл ее на
столе.
Это тоже характеризует Бруно с самой лучшей стороны: из трех моих детей только он откликнулся на
призывы, с которыми ежедневно обращаются к нам по радио. Астен Бруно-Рудольф, 18 лет, проживающий в
Шелле, гласила карточка, заполненная круглым четким почерком, наверху были проштампованы даты. Но чья-
то быстрая рука нацарапала сбоку красными чернилами: Группа крови первая, универсальный донор. Быстрая
рука! Убийственная рука! Карта вдруг начинает дрожать в моих пальцах, они разжимаются, листок
выскальзывает и падает на пол. Лора быстро поднимает его. Она тоже сразу все поняла. Она ничего никогда не
слышала ни о Ландштайнере, ни о четырех группах крови, ни о передаче их свойств по менделистским законам
наследственности… И все-таки она понимает, что существует какая-то связь между кровью отца и кровью сына.
Вы, мосье Астен, повсюду видите имманентную справедливость и в случае необходимости любите взывать к
ней; так вот, она не заставила себя долго ждать. Вы только еще задумали совершить недостойный поступок, а
возмездие уже обрушилось на вас. Благодаря простому клочку бумаги в одно мгновение было покончено со
старой проблемой, которую никто особенно и не стремился решить. Еще в немецком госпитале вы случайно
узнали, какая у вас группа крови, и вы достаточно начитанны, чтобы понимать, что никогда, ни при каких
обстоятельствах у отца, имеющего вашу группу, не мог родиться сын с группой крови Бруно.
Лора, еще недавно так торопившаяся домой, замерла, не смея шевельнуться. А вот и кукушка
выскакивает из своего домика и кукует восемь раз. Спасибо, кукушка, ты очень добра, но теперь это уже ни к
чему… Такая же птица, как и ты, святой дух, промышляет, где может, и дарует нам время от времени
маленького мессию, которому мы отдаем всю свою любовь. Мне только не хватает традиционных лилий, а в
остальном я, кажется, вполне справился с ролью святого Иосифа.
— Даниэль, — шепчет Лора, — сядьте же.
Эта добрая душа пододвигает мне стул, потом передумывает и приносит другой, так как у первого
расшатана ножка. Я починю этот стул, мне давно это следовало сделать. Дома вечно забываешь о таких мелочах
и годами садишься на неустойчивый стул, всякий раз обещая себе починить его в ближайшую субботу. Не так
ли было и с Бруно? За эти тринадцать лет я мог бы 365 раз в году плюс четыре дня високосных лет, что
составляет 4750 раз, мог бы 4750 раз заставить его сделать анализ крови. Но то об этом не думаешь, то не
смеешь на это пойти, предпочитаешь сомневаться, хочешь сохранить хоть какую-то надежду, играешь роль
Иосифа, этого безропотного плотника; тем временем младенец, как сказано в Писании, “возрастал и укреплялся
духом, исполняясь премудрости”. И ты оказываешься совершенно неподготовленным к подобному открытию,
которое не сообщает тебе ничего нового, которое даже не удивляет тебя и тем не менее совершенно уничтожает,
и ты опускаешься на стул, а он трещит под твоей тяжестью, даже если это самый прочный стул в доме.
— Даниэль, — говорит Лора, — этим анализам не всегда можно доверять.