— Не толпитесь, как в мешке, — дайте дорогу в тиатры!
Он исчез в дверях, а я все заглядывал и заглядывал под стол, ожидая, когда же ноги кассира так отодвинутся, чтобы можно было проскочить между ними и ножками стола. И вот настал этот долгожданный момент: кассир взял обеими руками макитру с яйцами и осторожно начал передвигать ее на другой конец стола. А я, затаив дыхание, юркнул под стол и, как ящерица, прополз на четвереньках в коридор. Вдогонку мне какое-то чучело крикнуло: «Держите его!» Я с того перепуга вскочил, быстро кинулся к другой двери и… с разгона налетел на высоченного, в красном полушубке парня. Ему сразу стало весело, а мне горько. Разве я знал, что и на другой двери отслеживают «зайцев»?
— Ты откуда такой взялся? — подхватив меня под бока, спросил парень.
— Вот оттуда, — неопределенно сказал я. — Пустите меня, дядя, в театр.
— Чего захотел! Я тебя пущу, но так, чтобы знал, где раки зимуют!
— Я уже знаю, где они зимуют… — жалобно заскулил, потому что не раз слышал об этом от взрослых.
— А куда Макар телят гоняет тоже знаешь? — уже с интересом покосился на меня парень.
— И это знаю, — бодрее ответил я.
— А где козам рога правят?
— Тоже знаю.
— А почем фунт лиха?
— Это как на какой ярмарке, — осмелел я.
Мой ответ понравилась любителю поговорок, он засмеялся и еще спросил:
— А чего ты не знаешь?
— Не знаю, что такое тиатры. Пустите меня увидеть.
— Ишь, какой планетный — чего захотел!? Я сейчас как вотру тебе чеснока, что надолго забудешь о театрах, — и парень повел меня вперед к выходу. А там уже мальчишки поняли, что к чему, и начали тыкать в меня пальцами.
Я не сказал бы, что это были лучшие минуты моей жизни. Но они сразу стали еще тяжелее, когда я под пристальным наблюдением оказался около самого кассира: навстречу мне со ступенек размашисто шел дядя Себастьян. Теперь я готов был от стыда провалиться сквозь землю, щеки мои загорелись, а под веками защемили слезы.
Став чуть в стороне, потупился и смотрю не на дядю Себастьяна, а на сапоги, надеясь только на чудо: может, войдя с темноты, председатель комбеда не узнает меня.
— Ты что, Андрей, хочешь делать с мальчишкой? — не глядя на меня, спросил дядя Себастьян парня.
— А что с ним делать: по хвост — и во двор! — засмеялся Андрей.
— А может, мы его пропустим в театр? Пусть посмотрит дитя малое. Сколько оно там места займет?
— Ну, если вы так думаете, пусть и он имеет праздник, — сказал парень.
Дядя Себастьян обернулся к кассиру:
— Александр, дай мальчишке контрамарку, чтобы не гоняли его, как соленого зайца.
Дальше он только прикоснулся рукой к моей голове и пошел в школу. Я знаю, почему дядя Себастьян не остановился: он видел, что мои слезы были на подходе, а он имел деликатно душу.
Александр смерил меня точнехонько таким взглядом, как меряет тех, что проскакивают в театр задаром, и ткнул клочок бумаги.
— А где же контрамарка? — не поднимая головы, спросил я, потому что разве мог подумать, что такое большое и торжественное слово содержится на таком клочке бумаги, на которой не могла даже поместиться вся печать.
— Это она и есть. Беги, только не трогай ничьего места — твое стоячее!
Зажав в руке контрамарку, я попал в школу, что сейчас гудела, словно улей, смеялась и беспощадно щелкала семечки. Теперь здесь стояли не школьные парты, а бревна, на них были настелены свежие доски, и поэтому всем было очень хорошо качаться. Меня сразу же потянуло вперед, потому что сзади за главами взрослых, ничего не было видно. Когда я остановился перед сценой, над которой колыхался пошитый из ряден занавес, кто-то меня снизу цапнул за ногу и где-то, как из подземелья, послышался смех. Я оглянулся. Кто же это мог издеваться надо мной? Но нигде никого. Но стоило поднять голову вверх, как снизу снова что-то потянуло меня уже за вторую ногу, и снова подземелье вспыхнуло писклявым хохотом. Может, это и есть та нечистая сила, что действует в театрах? Мне стало страшновато. Я немного отошел от сцены, а в это время кто-то из подземелья прошептал:
— Михаил, полезай к нам, здесь безопаснее: проверять не будут.
Я немного пригнулся и в дыре под сценой увидел своих одноклассников Сафрона, Виктора, Ульяну и Григория. Так вот какая нечистая сила хватала меня за ноги. Оказывается, разбойные ребята, чтобы увидеть театр, еще днем, после уроков, забились под сцену и там, терпя неудобства и голод, дожидались представления.
— А мать тебя уже по всему селу разыскивала, — наклонился я к Сафрону.
— С палкой или без нее? — потребовал уточнения школьник.
— Без нее.
— Все равно теперь после театра будет дома еще один театр, — нахмурился парень, а дальше спросил: — У тебя часом ничего нет поесть?
— Есть жареный горох.
— О! — только и вырвалось у ребят.
Они сразу набросились на мой горох, и вскоре под сценой отозвался беззаботный смех и дружная работа челюстей.
Но вот закачался и начал подниматься вверх занавес. Все в школе притихло. Друзья вылезли из-под кона и сели на полу у ног взрослых. Вот на сцене заговорили артисты, и заговорил зал: почти все начали гадать, кто же играет ту или иную роль.
— Ей-богу, это не дед, а Явтух, — кто-то радостно узнавал артиста.
— Тоже сказал! Как бы Явтух смог так постареть? — не поверил второй голос.
— А они, артисты, и старость придумывают: с оческов приклеивают карюком[23] бороду и усы, — рассудительно объяснял третий. — Старость легче придумать, чем молодость.
— Нет, это не Явтух: у него же голос звонче, — не соглашался четвертый.
— Глупый, он же играет.
— Давайте лучше спросим у него… Явтух, это ты или нет? — летит через головы вопрос артисту.
И вдруг дед, что по ходу пьесы должен был печалиться, от такого вопроса прыснул, прикусил губу, а дальше начал так смеяться, что у него сначала полетели на сцену усы, а потом и борода. От этого представления все зрители взорвались хохотом и так начали качаться на досках, что те затрещали, а одна сломалась. Те, кто сидел на ней, — попадали на пол, и театр стал еще веселее. И только суфлеру чем-то не угодила человеческая радость. Он выскочил из своей будки, как Филипп из конопли, и начал кричать: «Занавес! Занавес!» Чего ему было жалко, чтобы все вдоволь насмеялись за свою пашню?
После того как занавес поднялся во второй раз, зрители вновь угадывали артистов и имели от этого огромное удовольствие. Всем пришлась по душе и картина, где парень возле колодца обнимал девушку. Правда, девушки в зале немного застеснялись от такого лицедейства и наклонили головы. Зато парни даже подросли на скамьях, а дальше начали кричать влюбленным, чтобы они поцеловались. Но в те времена молодежь у нас публично не целовалась ни на улице, ни в пьесе, хотя там, как я вскоре узнал, и стояло мелкими буквами: «целуются».
А вот когда в последнем действии муж начал убивать жену, все заволновались и стали кричать, а дальше и угрожать артисту. Но неосторожный ослушался голоса массы и так в последний раз ударил жену, что она упала возле стола. Зал ахнул девичьими голосами, а несколько парней бросились на сцену бить и вязать убийцу. Но его спас суфлер. Он, как ошпаренный, перевернув будку, вылетел из-под кона и дурным голосом снова закричал: «Занавес! Занавес!»
— Какой там занавес, когда здесь людей убивают! — отозвался от окна какой-то басистый человек.
Тогда суфлер повернулся в зал и, размахивая руками, как мельницей, начал совестить людей — и что они за народ! Когда покупаешь билет в революционный театр, то надо знать, что там не допускают кровопролития даже к элементам, а не только к несчастной женщине, которая в минувшую эпоху имела одно только угнетение. А дальше он обернулся к артистке и приказал ей встать. Она встала, отряхивая пыль с юбки, засмеялась от такого единодушного сочувствия и внимания, и в зале тоже все начали смеяться и хлопать в ладони.