Она помолчала, задумавшись, и вдруг снова заговорила с искренней горячностью:
— Да разве только колхозные заботы у нас? Третьего дня на ферме беседу у нас проводили. Агитатор от партийной организации. О мире и чтобы против войны... Господи, мне ли уж не знать, сколько горя война приносит?..
Она словно нечаянно взглянула на стенку, туда, где в рамочке висел портрет покойного мужа, так же, словно нечаянно, смахнула блеснувшую на реснице слезу и продолжала:
— Мне ли уж, говорю, не знать горя-то? А вот кабы все женщины, сколько есть их на свете, протянули бы руки друг дружке да сказали бы: никакой войне не бывать! — ведь это сила! Ведь это счастье было бы для всех! Правильно или нет я своим умом понимаю?
Она опять умолкла в раздумье. Потом встала из-за стола и начала убирать посуду.
— Ложитесь отдыхать. Завтра с утра на работу надо. И ты не засиживайся, Катерина,— строго сказала она дочери.— Уроки выучила?
— Учила.
— Ну и ложись.
Утром на завтрак хозяйка подала жареную картошку и творог. Потом пили чай. Когда Катерина доставала из горки цветастые чашки, я заметил на средней полочке стеклянный шарик, золотисто-рубиновый, с белыми молочными прожилками, и спросил:
— Откуда это у вас?
— Папанина память,— сказала девушка.— Это ему подарили заезжие люди, когда он был еще мальчиком. Вот сохранилась. Красивая штучка. Правда?
Я вглядывался в шарик и думал: «Уж не тот ли шарик, который я много-много лет назад отдал одному лесниковскому мальчику? Правда, у того шарика на боку было белое пятнышко, похожее на летящую птицу. Здесь я не увидел его. Но ведь мне была видна только одна сторона шарика, может быть, пятнышко было на той, которую я не видел?»
Не знаю, не знаю...
Но снова припомнилось мне мое детство, и речка Стружань, и елка в Доме коммуны. Много лет прошло с тех пор. Должно быть, много воды утекло в нашей речке. Шестой десяток и я иду по дорогам века. Но когда мне бывает особенно тяжело и возникает сладкий соблазн остановиться и отдохнуть в какой-нибудь тихой заводи, я вспоминаю рассказ Человека, вспоминаю совдеповцев из Дома коммуны, шумную Полю Ягодку, чувствую, как чья-то дружеская рука опять подымает меня и зовет все вперед и вперед за живой, бегущей водой Великой и Вечной Стружани.
ЧЕРНИКА
В конце декабря Дмитрий Васильевич Колесов получил посылку: небольшой мешочек сушеной черники. Там, откуда пришла в Москву эта посылочка, черника родится в сказочном изобилии. Летом ее собирают мерными кузовами, сушат впрок, а зимой варят из нее кисели, делают настойку, чаще же всего она идет как начинка к пирогам. Для этого сухую чернику ошпаривают крутым кипятком, дают отстояться, чтобы разбухла, потом для сладости добавляют немного сахару, и начинка готова.
Ах какие пироги с черникой пекла его мать! Бывало, зимним праздничным утром встанет она пораньше, разделает тесто, приготовит начинку, завернет небольшие пирожки, поставит их на противне в «вольную» печь и озабоченно поглядывает — когда подрумянятся. Потом вынет, уложит на стол, покроет чистым полотенчиком, чтобы «отдохнули», и тогда уже будит детишек: «Вставайте, ребята, пора завтракать, я пироженчиков напекла».
Возьмет Митя в руки пышный, румяный, еще теплый пирожок, разломит над тарелкой, а он весь сочится густой темной сладостью. И сразу запахнет свежей ягодой, летним солнечным зноем, молодыми березками. А мать попробует и скажет, вздохнувши: «Кажись, нынче не больно удачные — то ли мука что-нибудь, то ли дрожжи».
Какое там — не больно удачные! В одно мгновение дети расправятся с пирожками и еще скажут: «Ты, мама, в следующий раз побольше напеки».
Как давно это было! Ах как давно...
Получив посылку, жена сказала, что надо пересыпать чернику из мешочка в стеклянную банку и заодно перебрать. Дмитрий Васильевич смотрел, как проворно и ловко выбирает она сухие, поблекшие листочки, изредка попадающиеся среди ягод, и вдруг необычайно живо вспомнилось ему одно черничное лето.
Жили они тогда в деревянной слободке на окраине маленького рабочего города с дивным названием — Гусь-Хрустальный. Мите было уже семнадцать лет, и он работал помощником машиниста на лесопилке, в двадцати километрах от города. Обычно он уходил туда на целую неделю и возвращался только в субботу, чтобы воскресенье провести дома.
Лето в том году выдалось знойное, душное. Мелкая зеленая травка, которой с весны зарастала улица слободки, выгорела, сделалась рыжей и жесткой. С огородов горьковато пахло сухой полынью. Даже листья молоденького тополька, что рос у них во дворе, покоробились и кое-где зажелтели.
Как-то в субботу, вернувшись с лесопилки запотевшим и запыленным, он скинул рубашку и вышел во двор помыться. Мать поливала ему из большой медной кружки и говорила:
— Чудно вы, мужчины, моетесь — фыркаете, плещетесь. Вот и меня всю забрызгал.— Потом, совсем другим голосом, сказала: — Здравствуйте.
— Это кому?
— Да вон, к Нестеровым Ольга приехала.
Нестеровы были соседями Колесовых. Их племянница
Ольга жила во Владимире, но каждое лето приезжала гостить. Митя знал ее с детских лет, еще с тех пор, когда она вместе со всеми слободскими мальчишками и девчонками играла в лапту или в салочки. Они были ровесниками. Прошлым летом Ольга не приезжала. Нестеровы говорили: некогда, сдает в медицинский техникум. Впрочем, ему это было совсем безразлично...
Вымывшись и переодевшись в чистое, он вышел па крыльцо. На крылечке соседнего дома стояла Ольга. Сразу он даже не узнал ее, как изменилась она за эти два года.
На ней было легкое желтое платье с очень короткими рукавами. Насколько он помнил, она всегда была смугловатой. В слободке ее даже дразнили «цыганочкой». Но прежде он не замечал, что эта смуглота была такой золотистой и нежной, а на лице — чуть розоватой. Черные, слегка волнистые волосы ее были острижены коротко, по-мальчишечьи.
— Здравствуй, Митя,— сказала она.
Это «здравствуй» получилось у нее как-то певуче. Он даже смутился и ничего не ответил.
Ольга усмехнулась, подошла к низенькому заборчику, разделявшему их дворы, и позвала:
— Ну, подойди же сюда.
Митя спустился с крылечка, подошел и встал рядом с нею.
— О, как ты повзрослел,— сказала она.— Я это заметила, еще когда ты умывался. И, гляди-ка, усики. Уже бреешься? — Она легонько, одним пальчиком коснулась его верхней губы, на которой — он-то знал! — не было никаких усиков, а просто пробивался темный пушок.— Ты в сад собрался?
— Угу,— подтвердил он.
— Пойдем вместе.
Старый городской сад считался у них главным, а вернее— единственным местом общественного гулянья. По субботам и воскресеньям там, в беседке, играл духовой оркестр под управлением бывшего военного капельмейстера Скачкова, и в этот сад, как по повестке, как на что-то обязательное, устремлялась вся молодежь рабочего городка. Оркестр почти без перерыва играл старинные вальсы, падеспань и особенно нравившуюся капельмейстеру польку-бабочку. Вокруг музыкальной беседки имелось некое пространство для танцев. Земля здесь так была утоптана подошвами и утрамбована каблуками, что даже лоснилась. Танцевальную площадку как бы обрамляла липовая аллея, по которой с восьми часов вечера до двенадцати ночи густым потоком кружили гуляющие. В двенадцать Скачков стучал палочкой по пюпитру, оркестр играл «Турецкий марш» и публика начинала расходиться из сада.
Когда они пришли в сад, гулянье было в самом разгаре. В листве деревьев сияли желтые груши электрических ламп. Оркестр уже второй раз играл польку-бабочку. Пахло горячей пылью и летом.
— Возьми меня под руку,— сказала Ольга.
Под руку! В их городе по неписаным правилам считалось, что «под руку», да еще на виду у всех, парень с девушкой ходят в том случае, когда отношения между ними столь близки, что их не скрывают, и весь городок уже знает, что такая-то «гуляет» с таким-то.