— Тогда я, пожалуй, останусь, — сказал он.
— По крайней мере, нам повезло: мы находимся в обществе друг друга, — сказало Отдохни Немного. — Хотя, позволь быть мне откровенным, я провожу между нами строгую границу в смысле любой разновидности плотских отношений, какое бы возбуждение тобой ни овладело. Прошу тебя, не прими это за личное оскорбление. Просто я знаю твою репутацию и хочу официально заявить, что не имею никакого интереса к сексу.
— У тебя никогда не будет детей?
— Нет, что ты, конечно будут. Но это совсем другая история. Я откладываю их в головах моих врагов.
— Это что, предупреждение? — спросил он.
— Не совсем, — ответило оно. — Я уверен, что ты смог бы приютить целое семейство таких, как я. Ведь, в конце концов, все едино, разве не так? — Следующую фразу существо произнесло, идеально сымитировав его голос. — «После нашей смерти мы не будем разделены на категории, Роксборо, мы увеличимся до размеров Творения. Думай обо мне как о первом знаке этого увеличения, и мы с тобой заживем на славу».
— Пока ты меня не убьешь?
— С чего бы это?
— Потому что Сартори хочет, чтобы я был мертв.
— Ты несправедлив к нему, — сказало Отдохни Немного. — У меня нет задания убить тебя. Все, что он хочет, — это чтобы я препятствовал твоему замыслу до тех пор, пока день летнего солнцестояния не окажется в прошлом. Он не хочет, чтобы роль Примирителя досталась тебе и чтобы ты впустил в Пятый Доминион его врагов. Кто кинет в него за это камень? Он собирается построить здесь Новый Изорддеррекс, чтобы править Пятым Доминионом от Северного полюса до Южного. Ты об этом знал?
— Он говорил что-то подобное.
— А когда все это свершится, я абсолютно уверен, что он обнимет тебя как брат.
— Но до тех пор…
— …у меня есть его разрешение делать все, что потребуется, для того чтобы помешать тебе стать Примирителем. И если это означает свести тебя с ума воспоминаниями…
— …то ты это сделаешь.
— Я должен буду сделать это, Маэстро, должен. Я — исполнительный слуга…
«Давай-давай, продолжай», — подумал Миляга, пока существо яркими красками расписывало свою преданность.
Он решил, что не станет пытаться выбежать через дверь. Скорее всего она на двойном, а то и на тройном запоре. Лучше подобраться к окну, через которое он проник сюда. Если понадобится, он бросится на него с разбегу. Даже если несколько костей будет сломано — за спасение это небольшая цена.
Он огляделся вокруг с деланной небрежностью, ни разу не позволив себе взглянуть на входную дверь.
От того места, где он стоял, до комнаты с открытым окном было самое большее шагов десять. Когда он окажется в ней, надо будет одолеть еще шагов десять до окна. Тем временем Отдохни Немного окончательно запуталось в изъявлениях своей рабской покорности хозяину. Не было смысла дожидаться более удобного момента.
В качестве отвлекающего маневра он сделал шаг к лестнице, но тут же изменил направление и ринулся к двери. Лишь шага через три существо поняло, что происходит.
— Не будь дураком! — крикнуло оно.
Он понял, что оказался слишком осторожен в расчетах. До двери комнаты он добежит за восемь шагов, вместо десяти, а через комнату к окну — всего за шесть.
— Я предупреждаю тебя, — завизжало оно, а потом, поняв, что уговоры ни к чему не приведут, начало действовать.
В шаге от двери Миляга почувствовал, как что-то открывается в его голове. Трещина, сквозь которую он позволял прошлому сочиться по капле, превратилась в зияющую дыру. Еще через шаг речушка превратилась в реку; через два — в бурный поток; через три — в ревущий водопад. Он видел окно в противоположном конце комнаты и улицу за ним, но его воля к бегству была смыта потопом прошлого.
Между Сартори и Джоном Фурией Захарией он прожил девятнадцать жизней. Его подсознание, запрограммированное Паем, исправно помогало ему переходить из одной жизни в другую под покровом тумана забвения, который рассеивался только тогда, когда дело было уже сделано и он просыпался в незнакомом городе, с именем, украденным из телефонного справочника или подслушанным в разговоре. Разумеется, он всегда оставлял за собой боль и скорбь. Хотя он и старался держаться слегка обособленно в своем круге общения и тщательно заметал следы, когда наставало время уходить, его внезапные исчезновения, без сомнения, причиняли горе всем, кто был к нему привязан. Единственным человеком, который переносил эти разлуки без всякого ущерба для себя, был он сам. Но лишь до этого момента. Теперь все прожитые жизни нахлынули на него одновременно, а вместе с ними — и вся боль, которой он тщательно избегал, проживая их. Голова его переполнилась обрывками его прошлого, фрагментами девятнадцати неоконченных историй, каждая из которых была прожита с той же инфантильной жаждой ощущений, которая отмечала его существование в роли Джона Фурии Захарии. Во всех без исключения жизнях он наслаждался поклонением и обожанием. Его любили, с ним носились — из-за его обаяния, из-за его профиля, из-за его тайны. Но это обстоятельство не делало поток воспоминаний более приятным. Не спасло оно его и от паники, которую он испытал, когда то небольшое «я», которое он знал и понимал, утонуло в изобилии деталей и подробностей, которые всплыли из других его существований.
За два столетия ему ни разу не пришлось задать себе вопрос, который терзал все души в мире в ту или иную безлунную полночь: «Кто я? Для чего я был создан? Что со мной станет, когда я умру?»
Теперь у него оказалось слишком много ответов, что было гораздо хуже, чем не иметь их вообще. У него был небольшой набор личностей, которые он снимал и надевал на себя словно маски. У него было в избытке мелких целей и устремлений. Но в его памяти никогда не накапливалось достаточного количества лет, чтобы измерить глубину сожаления и раскаяния, и это делало его личность бедной. Разумеется, не находилось в нем места и для ощущения надвигающейся смерти, и для скорбной мудрости траура.
Забвение всегда было наготове, чтобы разгладить морщины и уберечь дух от испытаний.
Как он и опасался, натиск воспоминаний оказался слишком настойчив, и хотя он стремился уцепиться за того человека, которым он был, когда вошел в этот дом, вскоре его последнее воплощение превратилось лишь в одну из прожитых им жизней, ничем не отличающуюся от остальных. На полпути между дверью и окном воля к бегству, которая коренилась в желании защитить себя, оставила его. Выражение решимости сползло с его лица, словно оно превратилось в еще одну маску. Ничто не пришло ему на смену. Он стоял посреди комнаты, как бесстрастный часовой, и ни один отблеск внутренней катастрофы не отражался на безмятежной симметрии его лица.
Ночные часы проходили один за другим, отмечаемые ударом колокола на отдаленной колокольне, но если он и слышал его, то не подавал никакого виду. И только когда первые лучи восходящего солнца проникли на Гамут-стрит и проскользнули в то самое окно, которого он стремился достичь, внешний мир за пределами его смятенного сознания вызвал у него первую ответную реакцию. Он заплакал. Из жалости — но не к себе, а к нежным лучам янтарного света, разлившегося теплыми лужицами на жестких досках. Наблюдая эту картину, он смутно подумал о том, что неплохо было бы выйти на улицу и постараться обнаружить источник этого чуда, но в голове у него кто-то был, и голос его перекрывал хлюпанье свиного пойла, которое болталось у него в голове. И этот кто-то хотел, чтобы он ответил на один вопрос, прежде чем его отпустят поиграть. Правда, вопрос был довольно простым.
— Кто ты? — спросил кто-то.
А вот ответить было сложно. В голове у него вертелось много имен, к каждому из которых прилипли ошметки жизни, но какое из них принадлежало ему? Слишком много обрывков надо было рассортировать, чтобы ощутить, кто он такой, а трудно представить себе более неблагодарное занятие в такой день, когда солнечные лучи светят в окно, приглашая его выйти на улицу и посмотреть на их Небесного Отца.