— Это было великодушно, — услышал он голос Пай-о-па и, обернувшись, увидел мистифа наверху лестницы. Проявив свойственную ему утонченную привередливость, он уже успел снять с себя запачканную одежду, но самой простой рубашки и брюк, в которые он переоделся, оказалось вполне достаточно, чтобы его красота предстала во всем своем совершенстве. Миляга подумал, что во всей Имаджике не найдется более прекрасного лица, более изящного и гибкого тела, и чувства ужаса и вины отодвинулись куда-то вдаль. Но Маэстро, которым он был в прошлом, еще не знал, что значит потерять это чудо, и, увидев мистифа, больше был озабочен тем, что его тайна раскрыта.
— Ты был здесь, когда приходил Годольфин? — спросил он.
— Да.
— Стало быть, ты знаешь о Юдит.
— Догадываюсь.
— Я скрывал это от тебя, потому что знал, что ты не одобришь.
— Одобрять или не одобрять — это не мое дело! Я тебе не жена, чтобы ты боялся моего осуждения.
— И все-таки боялся. И я думал, что… ну, когда Примирение свершится, это покажется лишь небольшой уступкой своим слабостям, и ты скажешь, что я заслужил на нее право великими свершениями. Теперь же это больше похоже на преступление, и я хотел бы уничтожить его последствия.
— Ты уверен в этом? — спросил мистиф.
Маэстро поднял на него свой взгляд.
— Нет, не уверен, — сказал он тоном человека, который сам удивляется своим словам. Он начал подниматься вверх по лестнице. — Похоже, я действительно верю в то, что я сказал Годольфину, когда назвал ее нашей…
— Победой, — подсказал Пай, делая шаг в сторону, чтобы пропустить своего повелителя в Комнату Медитации, которая, как всегда, была абсолютно пуста.
— Мне уйти? — спросил Пай.
— Нет, — поспешно ответил Маэстро. И второй раз более спокойно: — Пожалуйста, не надо.
Он подошел к окну, у которого провел столько вечеров, наблюдая за нимфой Аллегрой. Ветки, под прикрытием которых он вел наблюдение, были вконец измочалены грозой об оконные стекла.
— Можешь ли ты сделать так, чтобы я забыл, Пай-о-па? Ведь для этого существуют специальные ритуалы, не правда ли?
— Конечно. Но ты действительно этого хочешь?
— Нет, действительно я хочу смерти, но в настоящий момент я слишком боюсь встречи с ней. Так что… придется прибегнуть к помощи забвения.
— Настоящий Маэстро умеет со временем побеждать любую боль.
— Значит, я не настоящий Маэстро, — сказал Сартори в ответ. — У меня недостанет для этого мужества. Сделай так, чтобы я забыл, мистиф. Отдели меня навсегда от того, что я сделал и кем я был. Сверши ритуал, который станет рекой между мной и этим мгновением, так чтобы у меня никогда не возникло искушения переправиться на другой берег.
— И как ты будешь жить?
Маэстро ненадолго призадумался.
— Промежутками, — ответил он наконец. — Так, чтобы в следующий промежуток не знать о том, что было в предыдущем. Ну вот, ты можешь оказать мне такую услугу?
— Разумеется.
— То же самое я бы сделал и с женщиной, которую создал для Годольфина. Каждые десять лет она будет забывать свою жизнь, а потом начинать жить по новой, не подозревая о том, что осталось позади.
Слушая, как Сартори планирует свою жизнь, Миляга уловил в его голосе какое-то извращенное удовлетворение. Он приговорил себя к двухсотлетнему безвременью намеренно. В те же самые условия он поставил вторую Юдит. Дело было не только в том, что трусость заставляла его бежать от этих воспоминаний, — это также была своего рода месть самому себе за неудачу, добровольное изгнание собственного будущего в тот же самый лимб, на который он обрек свое творение.
— У меня будут кое-какие удовольствия, Пай, — сказал он. — Я буду скитаться по миру и ловить мгновения. Просто я не хочу, чтобы они накапливались.
— А что будет со мной?
— После ритуала ты будешь свободен.
— Свободен для чего? Кем я буду?
— Шлюхой или наемным убийцей — мне нет до этого никакого дела, — сказал Маэстро.
Реплика сорвалась с его губ чисто случайно и уж конечно не была приказом. Но должен ли раб отличать приказ, отданный шутки ради, от приказа, который требует абсолютного повиновения? Разумеется, нет.
Долг раба — повиноваться, в особенности когда приказ срывается с возлюбленных губ — а именно так и обстояло дело. Своим небрежным замечанием хозяин предопределил жизнь слуги на два столетия вперед, вынудив его заниматься делами, к которым он, без сомнения, испытывал крайнее отвращение.
Миляга увидел заблестевшие в глазах у мистифа слезы и ощутил его страдание, как собственное. Он возненавидел себя за высокомерие, за легкомыслие, за то, что не заметил вреда, причиненного созданию, единственной целью которого было любить его и быть с ним рядом. И сильнее, чем когда бы то ни было, он ощутил желание вновь соединиться с Паем, чтобы попросить у него прощения.
— Сделай так, чтобы я все забыл, — снова сказал он. — Я хочу положить этому конец.
Миляга увидел, что мистиф заговорил, но слова, которые воспроизводили губы, были ему недоступны. Однако пламя свечи, которую Миляга незадолго до этого поставил на пол, затрепетало от дыхания мистифа, обучавшего хозяина науке забвения, и погасло одновременно с воспоминаниями.
Миляга нашарил в кармане коробку спичек и в свете одной из них отыскал и снова поджег дымящийся фитиль. Но грозовая ночь уже вернулась обратно в темницу прошлого, и Пай-о-па — прекрасный, преданный, любящий Пай-о-па — исчез вместе с ней. Он сел на пол напротив свечи, гадая, все ли на этом завершилось или его ожидает заключительная кода. Но дом был мертв — от подвала до чердака.
— Итак, — сказал он, — что же теперь, Маэстро?
Ответ он услышал от собственного живота, который издал негромкое урчание.
— Хочешь есть? — спросил он, и живот утвердительно буркнул в ответ. — Я тоже.
Он поднялся и пошел вниз по лестнице, готовясь к возвращению в современность. Однако, спустившись, он услышал, как кто-то скребется по голым деревянным доскам. Он поднял свечу и спросил:
— Кто здесь?
Ни свет, ни его вопрос не дали ответа. Но звук не прекращался, более того, к нему присоединились другие, и их никак нельзя было назвать приятными. Тихий, агонизирующий стон, влажное хлюпанье, свистящее дыхание. Что же это за мелодраму собралась разыграть перед ним его память, для которой понадобились такие устаревшие постановочные эффекты? Может быть, когда-нибудь в прошлом они и могли нагнать на него страху, но не теперь. Слишком много настоящих кошмаров пришлось увидеть ему за последнее время, чтобы на него могли произвести впечатление подделки.
— Что это за ерунда? — спросил он у теней и был слегка удивлен, услышав ответ.
— Мы ждали тебя очень долго, — сообщил ему хриплый голос.
— Иногда нам казалось, что ты вообще никогда не придешь, — произнес другой, звучавший более тонко, по-женски.
Миляга сделал шаг в направлении женщины, и в круг света, который отбрасывала на пол свеча, попало нечто, напоминающее бахрому алой юбки. Изогнувшись, оно быстро исчезло в темноте, оставляя за собой свежий кровавый след. Оставаясь на месте, он стал дожидаться, когда тени снова заговорят. Это произошло довольно скоро. Голос принадлежал хрипуну.
— Ошибку совершил ты, — сказал он, — а расплачиваться пришлось нам. Все эти нескончаемые годы мы ждали тебя здесь.
Даже искаженный болью, голос показался ему знакомым. Ему приходилось слышать его в этом доме.
— Эбилав? — спросил он.
— Ты помнишь пирог из червивых сорок? — отозвался голос, подтверждая правильность Милягиной догадки. — Много раз я повторял себе: принести птицу в этот дом было ужасной ошибкой. Тирвитт не съел ни кусочка — и выжил, не правда ли? Умер, впав в старческий маразм. И Роксборо, и Годольфин, и ты. Все вы жили и умерли целыми и невредимыми. Но я — я обречен был страдать здесь, раз за разом биться о стекло, не имея возможности разбиться насмерть. — Он застонал, и хотя его обвинительная речь звучала на редкость абсурдно, Миляга с трудом подавил в себе дрожь, — Конечно, я не один, — продолжал Эбилав. — Здесь со мной Эстер, Флорес. И Байам-Шоу. И сводный брат Блоксхэма. Помнишь его? Так что скучать тебе здесь не придется.