Оставшись одна, Шура закрылась в юрте и омыла слезами все пережитое за время семейной жизни.
Шура перелистывала старые дела в надежде понять обстановку, в которую попала.
Ваганов достаточно аккуратно вел записи, и ей скоро открылась вся нехитрая механика заготовок — обмеры собранного саксаула, выдача заработка рабочим и… никаких взысканий за лень и прогулы.
Кухарь, седой казах, с темными оспенными рытвинами на лице и руках, принес обед и сел на пол у входа.
— Кушай, я буду ждать, — сказал он и крякнул, намекая, что хочет поговорить.
— Бабай, как у нас с продуктами? — спросила Шура, хотя забота о продуктах не входила в ее обязанности, рабочие кормились самостоятельно. Но ей тоже хотелось поговорить.
— Хлеб есь, чай-сахар есь, табак есь, рис есь, барашков пригонят. — Помолчал и добавил тише: — Водка есь, дурные люди есь. Не бери водку, плохо будет.
— Ты пьешь?
— Я смирный. Там злой человек есь, у него не бери. Пьет — пускай пьет и саксаул мало-мал да таскает.
Вечером Шура пошла в палатку и устроила коротенькое собрание.
— Там, на дороге, будут работать всю зиму, и мы должны не покладая рук готовить и готовить дрова. С пьянством, с ленью я буду бороться, всех замеченных отправлять на участок, там их привлекут к ответственности. Торговля водкой, пьянство на Турксибе запрещены.
Спросили, как же быть с водкой, которую отобрала она. Шура выложила за нее свои деньги.
Саксаул, житель горячих безводных пустынь, вырастает в непрерывной и жестокой борьбе с солнцем, с ураганными ветрами, за каждую каплю воды. Он постоянно находится перед лицом смерти, в вечной судороге за жизнь, и верно поэтому вид его дик и странен, как бредовая выдумка. Зарождаясь в песках безлистым прутиком, он с первых же дней начинает корежиться, свиваться штопором, тяжелым спиральным путем подниматься вверх.
Но солнце и ветер нещадно иссушают его, и, часто не имея сил бороться с ними, саксаул поворачивает вниз, врывается вершиной в песок. Подкрепившись влагой, он вновь начинает подниматься — упорно, зло, изворотами, изгибами, исступленными усилиями худосочного, но жадного до жизни организма. К старости он получает фантастические, прямо-таки несказанные формы. Деревья — точно канделябры самого изуверского религиозного культа, точно свалка ржавых изуродованных якорей или куча старых машин, потерпевших крушение. Лес — порождение какого-то нервнобольного мира, мученик, всю жизнь провисевший на дыбе.
Приостанавливаясь и оглядываясь, Шура пробиралась зарослями мертвого саксаула, неподвижного, темноликого, в муке растопырившего изувеченные узловатые сучья. От ничем не сдерживаемого солнца — саксаул и живой не имеет листьев — была ослепляющая светлость. Бедный птичий мир невидимо спрятался куда-то от полуденной жары. Непосильная для человеческого уха тишина заполняла лес.
Шура пошла тише: мертвенность окружающего принуждала ее раствориться в тишине и неподвижности.
Треск маленького сломанного ногой сучочка показался крушением целого дерева и заставил Шуру вздрогнуть. Деревья и тени от них перед утомленными однообразием глазами сплетались в нечто совершенно разнозначимое, и она старательно перешагивала через тени.
Наткнулась на жизнь. Из утробы сгнившей коряги высунулся метр пестрого змеиного тела, похожий на поясок, сплетенный из разноцветных прядок шелка. Шура остановилась, не зная, идти ли вперед, повернуть ли обратно: вперед было страшно, а повернуться к змее спиной еще страшней.
Змея радужным волнистым ручейком выливалась из дупла, пятнами мозаичной спины, как фокусом, собирая солнце. Шура, замертвев, неспособная двинуться и крикнуть, глядела на змею, которая спокойно и деловито вышивала своим телом кромку песчаной полянки.
Шура схватилась за сук стоявшего рядом дерева — это было судорожной попыткой спастись от смерти, казавшейся ей неизбежной. Сук хрупнул. Змея свилась в кольцо, подняла голову и, описав ею круг, торопливо поползла в дупло.
Тем же путем, ни на шаг не отступая от веревочки своих следов, Шура вернулась в юрту и легла на кошму в полуобмороке, в полусне. Из этого состояния ее вывел кухарь, принесший обед в третий раз.
— В лес ходила? — спросил он. А спать нельзя. Куда ночью спать будешь?
— Я видела змею. — Желание говорить, все едино с кем и о чем, как неотложная потребность охватило Шуру. — Противная, ленивая, ползет, и хоть бы ей что.
— Хорошие змеи, смирные. В юрту придет — не гони!
— В юрту? Ни за что не пущу. Такую гадость!
— Хорошо, счастье будет. Спать здесь будет. — Кухарь пальцем прочертил линию перед входом. — И никого да не пустит.
— Замолчи! Нашел сторожа — змею.
— Большой сторож.
— Иди, иди! — Шура осмотрела юрту — не пожаловал ли сторож — и села за папку Ваганова, недосмотренную накануне.
Среди платежных ведомостей нашла стопку листков с коротенькими записями.
В глотке ад. Хочется выпить. Просить у рабочих стыдно, придется ждать караван.
* * *
Сегодня ходил в лес, видел змеиную семью. Маленькие серебристые хлыстики сладострастно жались к большому пятнистому гаду, похоже — к матери. Бросил горсть песку. Гад обвернул малышей кольцом и с открытой пастью начал ждать врага — меня.
Слыхал, что змеи прекрасные, нежные, заботливые семьянинки, — видимо, правда.
* * *
Нежная семейка снова грелась на солнышке.
Неожиданные встречи с змеями мутят, не могу привыкнуть. Чтобы не встречаться, когда хожу — кашляю, кричу, пою, ломаю сучья. Змеи прячутся, чувствуют, гады, что идет царь природы!
Ха-ха, царь! А не может спокойно видеть и самого плюгавого змееныша.
Первое время все казалось мертвым и одноцветным — серо-желтым. Сегодня выходил на открытую степь — в лесу, без простора стало душно. Наблюдал поверхность песков. Недавно дул самум, и какую чудесную роспись оставил он: изгибы, бороздки, струйки, ямочки, узелки — тончайшая и богатейшая резьба, бесчисленность комбинаций, сложнейшая архитектура. Не знаю, чтобы сознательное вдохновенное мастерство человеческих рук когда-нибудь достигало этих вершин красоты, каких стихийный ветер, механическое движение мертвой атмосферы, случайно, попутно создает при своем полете.
Пробродил до вечера. Солнце опустилось до горизонта, и такие тени заиграли на бахроме песков! Не отсюда ли те своеобразные, стихийно смелые рисунки туркестанских ковров?!
* * *
Дремотная Азия — сказка. Никакой дремы, никакого сна! Нигде нет такого движения, как в здешнем «покое». Ветер и летучий песок. Люди — вечная борьба. Верблюды, лошади, — кажется, что под кожей сплошная энергия. Будь я способен, написал бы поэму «Верблюд». На своих горбах он вынес всю Азию от Чингисхана до Турксиба, от родового пастушеского быта до индустрии и социализма. Какой диапазон!
Что ни говори, но Азия въедет в социализм на верблюде.
Саксаул — это покой, полный затаенной стремительности. По тепловой энергии выше дуба и пальмы, почти равняется каменному углю. Сколько фабрик и заводов будет он двигать.
* * *
Последняя перечеркнутая запись:
Не жениться ли? Как я упустил из виду, что хорошая девушка — самое отрадное на свете. Здесь все же не по мне. Еду, заставлю старика Елкина послать меня в Тянь-Шань. Куплю пианино, женюсь. Дуррак, расфантазировался!
Шура ходила по юрте, по-женски легко ступая на кошму, утишающую и без того тихие шаги, и радовалась, что получается так неприметно, точно она и не ходит, как будто ее и нету. Окружающие затаенность и беззвучие, с какими совершался круг жизни, подчинили и ее. Громко вздохнуть, запеть, чем-либо нарушить заведенный порядок было свыше ее сил и в то же время подмывало дерзко ворваться в этот порядок, перевернуть, пустить его кувырком.