Литмир - Электронная Библиотека

— Дверь закрывай, выстудишь! — кричали счастливые владетели печурки.

— Испугались, — без печки жили, с печкой замерзать собираются! — подтрунивали над ними. — Вам тепло вредно: разнежитесь.

Забежал Козинов, погрел руки, подержал над печкой свой заиндевелый полушубок и проговорил:

— Теперь, ребята, никакой бузы! Не сделаем, сорвем смычку, не будет нам пощады… — И пустился к Елкину.

— Грелся. Здорово-о! — бормотал он там счастливо. — А сорвись?!

— Ну, ну, довольно, не вспоминай! — Елкин закрыл глаза. — Ты там регулируй, ты лучше знаешь, где могут подождать еще, а где не могут.

Организованная Гусевым бригада кузнецов, слесарей и жестянщиков гнула ежедневно по нескольку десятков печек. Особая комиссия распределяла их, сообразуясь с жилищными условиями, работой и настроениями людей.

Елкин в легком халатце сидел около румяной «фальшивки», как назвали печку, и наблюдал за ловкими руками Оленьки, сидевший бок о бок с ним и что-то вышивавшей желтым шелком по суровому полотну. Вечерние доклады прорабов были выслушаны, приемы закончены, акты и рапорты, не принесшие ничего угрожающего, просмотрены. Остаток вечера находился в полном распоряжении инженера, и он проводил его в ленивом состоянии, несказанно приятном после многих месяцев непрерывной тревоги и беготни.

Оленька вышила круг, утыканный стрелками, разгладила его ладонью и, осторожно потянув Елкина за халат, спросила:

— Папочка, тебе нравится?

— А что это будет? — Он ткнул пальцем в круг.

— Солнце, а все вместе — Балхаш: вода, берег, камешки.

— Почему ты начала с солнца? Я бы сперва сделал берег, потом воду, и солнце — последним.

— Ну вот, я спрашиваю, хорошо ли, а он критиковать. У меня пропадет охота, и ты не получишь панно.

— Оно для меня, мне?

— Кому же?! — Девушка приподняла стрелки бровей. — Себе я всегда успею.

— Это, выходит, прощальный подарок? Правильно, начинай с солнца, очень хорошо!

— Ты смеешься. Ну да, я глупая, не спорю. Ты умный! А вот не хочешь понять, что у глупых тоже есть самолюбие. — Она начала натягивать шубу.

Елкин глядел на нее и думал: «А моя Оленька меняется. Раньше, бывало, рассердится, везде углы, локти. А теперь куда-то девалась изломанность, как-то все закруглилось».

— Оленька, ты куда? Мне одному будет скучно, посиди!

— Зачем я вам, у вас есть фальшивка!

— Ну же, ну… — Он подошел к ней. — Прости, если обидел! Посиди, нам скоро расставаться. Ваганов увезет тебя, и один я насижусь еще. Почему-то парень не показывается. Он тебе пишет?

— У меня с ним ничего общего, — проговорила девушка, все еще недружелюбно поглядывая на старика. — Я и не помню, какой он, смутно так, чуть-чуть.

— Поссорились?

— Нет, так, — прошептала она и вздрогнула точно от внезапного испуга. — Я ему сказала, а он…

— Всерьез принял? Бывает. Ну, он приедет.

— Мне он не нужен. — Оленька потупилась.

— Что с тобой, какая ты обидчивая стала?! — Старик притянул голову девушки и постучал пальцем в лоб. — Большая, надо спокойней быть. Ты по-серьезному большая становишься, лицо округляется и походка другая, важная такая. Не шучу и не смеюсь. Молодость! Один-два месяца меняют человека до неузнаваемости.

— Я все-таки, папочка, пойду. Я прибегу потом. — Оленька горестно вздохнула и мягко, без характерного еще так недавно для нее подпрыгиванья вышла.

Старик сидел наедине с «фальшивкой» и ворчал, поталкивая ногой сонного, разомлевшего от тепла Тигру.

— Отпустим Оленьку к Ваганову? К чему нам заедать ее век?! Мы с тобой вдвоем как-нибудь… С ним объясняются, а он дрыхнет… — Старик ласково поерошил кота и сел писать Ваганову, что пора заглянуть на участок, и нельзя обижать таких девушек, как Оленька, и вообще вредно, когда всяко лыко в строку.

Выстояв два с половиной месяца на сорокаградусной точке и выше, морозы, наконец отступили. Началось быстрое потепление, и в середине марта термометр показал ноль градусов. Воздух пропитался терпким запахом конских и верблюжьих отбросов, поспешно, под первой же лаской солнца, вытаявших по дорогам. Степная даль прояснилась, точно с нее сняли злокачественное бельмо, и в искристой глубине ее завиднелись белые с синеватой поволокой вершины Тянь-Шаня.

Оленька сидела у раскрытого окна за своим панно «Балхаш». Зажав ладонью больную щеку, Елкин кружился по комнате, будто осаждаемый осами: поражение тройничного нерва причиняло ему по временам нестерпимые боли.

— Папочка, поезжай лечиться. Теперь без тебя все сделают, — сказала Оленька.

— Ты думаешь: солнце, тепло, весна — и все в порядке? Наивная душа! У нас бескормица, подыхают лошади, и с севера и с юга нажимает укладка, ей осталось только двадцать километров до Огуз Окюрген. А там — невзорванные карьеры, недорытые котлованы. Весна — вам она друг, улыбка, а мне — враг! Кто знает, когда ей заблагорассудится прийти. Не приготовим к разливу котлованы — и наша смычка уплывет в Балхаш. А потом, потом… — Он прильнул к уху Оленьки. — Я хочу видеть смычку, хочу пройти весь путь, весь, весь! Хочу видеть все плоды своих трудов! Вызвони-ка с конного дрожки! Съезжу в Огуз Окюрген на котлованы. Да и щека на воле, на солнце не так болит.

Подали не Милку и Каурого, которые постоянно возили Елкина, а новую пару — коренником высоченного полуоблинявшего мерина, пристяжной маленькую с наивной мордой пегую кобылку.

— А где мои? — хмурясь, спросил он конюха. — Сколько раз предупреждал: мою пару никому не давать.

— Ее и не дают, она на конном. У Милки отнялись ноги, а Каурый, кроме Милки, ни с кем не ходит.

— Где испортили Милку, кто?

— От недоеду, сегодня пять лошадей выбросили в степь.

— Слышишь? — Елкин дернул за рукав Оленьку, вышедшую проводить его. — А ты улыбаешься…

— Я, папочка, про себя, я солнышку, очень уж хорошо греет.

Случайная, до того никогда вместе не ходившая пара лениво, сбиваясь с ноги, тащила дрожки. Елкин сидел сердитым сычом. Его раздражало и слишком горячее, не по времени, солнце, и обмякшая, проступающаяся дорога, и клочья грязной шерсти, падавшие с крупа мерина прямо в дрожки, и чмоканье талого снега под колесами. Разыскав Калинку, он с первых же слов опрокинул на него все свое раздражение:

— Ты хочешь подвести смычку под половодье?! У вас здесь снег, холод, сумрак, и ты думаешь — зима крепка. Выйди в степь, выйди! Там весна, завтра хлынет.

— Константин Георгиевич, у меня работают в две смены, я по шестнадцать часов в сутки торчу здесь. — Калинка видел нервную дрожь, бившую старика, и старался быть миролюбивым. — Я делаю все, чтобы не потопить. Ужли вы предполагаете?

— Я знаю, нельзя доверяться здешней природе, у меня есть примеры. — Елкин напомнил мостовикам о северной «панаме» и заторе на Кок-Су.

Обратно он ехал в том же раздражении: страх перед весной, появившийся у него с началом теплых дней, перерастал в манию. Всякий пустяк — лужица на припеке, мохнатое седое облачко, порыв теплого ветра — казался ему предзнаменованием близкого разлива.

Захлюпала вода под колесом брички. Инженер перегнулся через облучок, заметил маленький, недавно родившийся ручей и неистово закричал на конюха:

— Заснул?! Гони скорей! Гроза над головой, а он спит.

По тому, как старик вбежал в квартиру и крикнул в телефон: «Широземов, ко мне!» — Оленька поняла его тревожно-паническое состояние и, ласкаясь, спросила:

— Папочка, над чем ты так? Все пустяки, смычка будет. Вот пришел доклад от Ваганова. До разлива перебросят все сено и заготовленный лес перевезут в безопасное место.

— А твой Ваганов знает, когда будет разлив?! Я видел, бежит такой сукин сын, в каких-нибудь два часа успел родиться, окрепнуть и булькает. Завтра он станет силой, завтра таких будут сотни.

— Кто такой? Что опять случилось?

— Эти канальи сожрут все, и смычку, и все труды!

— Да кто, кто? — допытывалась Оленька.

— Ручей! Как не поймешь?!

107
{"b":"274737","o":1}