воздыхателя 1830 года, готового в жизни пользоваться чуть ли
не веревочной лестницей и потайным фонарем, а при описании
всего этого — ламартиновской прозой, воспевающей Эльвир с
маскированного бала *. И при этом софистика Kappa; он — ка
зуист сердца.
Позже, гораздо позже, когда он снова берется за перо, видно,
что он уже отупел из-за того, что живет в обществе мадемуа
зель Эме и, как провинциал, читает только бульварные газетки.
Жаль, что он не закрепил на бумаге своих мыслей 1852, 53,
54 годов — того времени, когда он высказывал нам самые глу
бокие, самые возвышенные, самые крылатые мысли, возникав
шие у него в одиночестве. < . . . >
16 марта.
Премьера «Мыслей госпожи Обре» *. Это первая пьеса
Дюма-сына, которую я смотрел после «Дамы с камелиями».
Публика особая, какой я больше нигде не видел. Это уже не
спектакль, который играют в театре, это какая-то торжествен
ная месса, которую служат перед набожной публикой. Клака
словно совершает богослужение, люди откидываются в восторге,
млеют от удовольствия и при каждом слове твердят: «Восхи
тительно!» Автор говорит: «Любовь — это весна, это не весь
год». Взрыв аплодисментов. Он продолжает, напирая на ту же
мысль: «Это не плод, это цветок!» Хлопки умножаются вдвое.
554
И так в продолжение всей пьесы. Ничего не судят, ничего не
оценивают, аплодируют всему с восторгом, который приготовлен
заранее и спешит разразиться.
У Дюма большой талант. Он знает тайну воздействия на
свою публику, на эту публику премьер, — на проституток, бир
жевиков и светских дам с подмоченной репутацией. Это их поэт,
и он преподносит им на понятном для них языке идеальные
общие места, столь близкие их сердцу.
Одно меня поразило: этот пресловутый искатель жизненной
правды, этот позер, в противовес шедеврам выдвигающий «Су
дебную газету», как отражение подлинного человечества, — что,
правда, не лишено оснований, — не нашел и не показал в
своей пьесе ни одного настоящего характера, ни одного насто
ящего чувства, ни одного настоящего слова из того разговор
ного языка, который должен был бы стать языком театральной
пьесы.
17 марта.
Меня тошнит от моих современников. В нынешнем литера
турном мире, даже в самых высоких кругах, суждения стано
вятся все более плоскими, глохнут собственные взгляды и со
весть. Люди самые искренние, самые гневные, самые полно
кровные, наблюдая, какою низостью отмечены и события в
высших сферах, и частные случаи нашего времени, вращаясь в
свете, заводя знакомства, размягчаясь от компромиссов, дыша
воздухом подлостей, теряют всякий дух протеста, им уже
трудно не восхищаться тем, что пользуется успехом.
19 марта.
Один молодой человек, который хочет составить наш лите
ратурный портрет, написал нам с просьбой принять его. Фами
лия его Пюиссан.
Странный вид у этого бургундца: щеки красные, как вино
его родины, голый череп, на котором поблескивают белые во
лосы, как часто бывает у помешанных, лицо выбрито, как у
актера; под нижней губой крошечная черная бородка, словно у
рабочего; одет по-деревенски. Не то актер, не то сумасшедший,
не то винодел, не то преступник. Странная речь, словно пахну
щая молодым вином; драматизирует то, что он рассказывает,
играя, как актер, а по временам переходит на жутковатый сме
шок.
Вместо того чтобы расспрашивать нас, он повествует о себе.
Полгода тому назад, прямо со своей родины, Осера, он попал
555
на панель бульварной прессы, в Париж. Жизнь богемы в про
винции, — трудно себе представить, что это такое! Его первые
шаги в Париже: его жена, семнадцатилетняя девочка, совсем
помирает, сам он, без гроша в кармане, переписывает ноты ду
рацких веселых песенок Дебро и Беранже. Ах, «Провинциаль
ная знаменитость в Париже», — как это прекрасно, как это
верно! У него было рекомендательное письмо к Шанфлери.
«У вас есть фактура, — говорит Шанфлери. — Но я, видите ли,
могу только пристроить вас к какому-нибудь делу. Хотя бы вот
к этому», — и предлагает ему петь сочиненные Шанфлери попу
лярные песенки во время задуманного им большого лекцион
ного турне. Турне лопнуло, и Шанфлери полгода водит его за
нос, обещая поочередно место в каталоге Библиотеки, место сво
его личного секретаря, дурача его с безжалостностью богемы,
которая может наедаться до отвала на глазах у человека с пу
стым желудком и не предложить ему кусочка хлеба. Все это
кончилось разрывом, и Шанфлери через своего приятеля до
бился его увольнения из Библиотеки, где он получал пятьдесят
су в день, чем и кормился вместе с женой. Нечего сказать, хо
рошо братство этих людей, этих болтунов, кричащих о человеч
ности, этих страстных любителей фаянса с эмблемами равен
ства *, мирок, который он описывает нам с привкусом какой-то
комической горечи; тут и душевная сухость, и фиглярство, и
эгоизм, и нелепая гордость, презрение к Виктору Гюго, вере
ница знакомств, и работа украдкой, и новое религиозное учение;
завершая картину, он передразнивает этих представителей бо
гемы, каждый из которых говорит о соседе (Монселе — о Шан
флери, Шанфлери — о Монселе) : «Ни одного друга! Ни одного
друга». И он строит великолепную гримасу, закатывая глаза.
2 апреля.
Уезжаем в Рим *.
3 апреля.
Это почти счастье — уехать из Парижа и, приближаясь к
Марселю, увидеть, как мы сегодня утром, голубое, легкое,
смеющееся небо, весеннюю зелень, деревенские домики, как бы
слепленные из золотой грязи.
Когда смотришь на эти места, они кажутся слишком счаст
ливыми и слишком веселыми, чтобы отсюда мог выйти беспо
койный, нервный талант — современный талант. Здесь может
вырасти только такой болтун, как Мери, или такой ясный и хо
лодный талант, как Тьер. Никогда здесь не появится ни Гюго,
ни Мишле.
556
5 апреля.
На «Павсилипе». Из своей каюты смотрю через круглый
глаз корабля на вечное движение косматых волн; порой в рамке
этой линзы появляется маленькое судно, — словно марина, на
писанная на хрустальном голыше. На палубе — вновь завербо
ванные папские зуавы, преимущественно бельгийцы, — бедные
истощенные юноши; некоторые, сидя на свернутых канатах, чи
тают душеспасительные книжки с золотым обрезом. У этих
грустных новобранцев, завербовавшихся из нужды, цвет лица
от морской болезни даже не желтый, а землистый!
5 апреля.
Облокотившись на то колесо, которое разворачивает перед
кораблями безграничность моря и ведет их вокруг земного шара,
стоит вахтенный рулевой — одна рука у него застыла на меди
колеса, другою он держится за стойку крепления. За ним —
спасательная шлюпка. Лицо загорелое, дубленное морскими
ветрами, на голове матросская шапочка; его силуэт выделяется
на небе, покрытом маленькими розовыми, как бы ватными хол
миками; а дальше — тающая нежная желтизна, похожая на
бледность бенгальских лилий, подернутый дымкою светлый ам
фитеатр, переходящий в ясную голубизну огромного купола; не
сколько чаек прочерчивают широкое, пустое, прозрачное небо.
Какой великолепный и простой рисунок для заглавного ли
ста книги о путешествиях!
Мне кажется, современные двадцатилетние поэтишки стали
такими доками в своем искусстве, что это их связывает по ру
кам и ногам. <...>
12 апреля.
Вот что не поддается подсчету: сколько глупостей говорят
в Риме буржуа, сидящие за табльдотом.
15 апреля.