сандра Дюма, вылепившего с них медали... из хлебного мя
киша. < . . . >
Только что прочел новую программу Дюрюи, этого министра,
всюду сующего свой нос, программу для коллежей по совре
менной истории, истории наших дней. Этого только еще недо
ставало нынешнему правительству: навязывать детям истори
ческий катехизис, формировать в духе Империи всех, кто появ
ляется на свет; захватывать в свои руки и перехватывать у
других руководство политическими воззрениями, прежде чем
те успеют появиться; для целых поколений заранее противопо
лагать газетам уроки школьного учителя; внедрять в умы, ко
торые только еще формируются, представление, что никогда
еще не существовало ничего лучшего, чем сейчас; деспотически
распоряжаться несозревшим мозгом; уже сейчас внушать, что
раболепствовать — долг каждого, угодничество делать предме
том школьного обучения, воспользовавшись тем, что в таком
возрасте еще не способны к критическому восприятию, пре
подносить историю современности с позиций «Монитера» —
словом, совращать души несовершеннолетних и воздействовать
через детей на исторические воззрения будущего, положить
начало апофеозу императоров. Вся низость такого самовосхва
ления, к которому не прибегала до сих пор ни одна уважающая
себя власть, будет связана с именем этого министра. Какой
436
постыдный и отвратительный метод. Шовинизм превратится в
урок, заданный в наказание, ребенок возненавидит Империю
так же, как он ненавидит классиков.
3 октября.
Сидя в кофейне «Регентство» *, я нахожу, что этот уголок
улицы Сент-Оноре похож на Париж 1770 года и вместе с тем
на большую улицу большого провинциального города. Тут есть
лавка ювелира, и мне кажется, в ней должна восседать прекрас
ная ювелирша *, как у Ретифа. Окна — как в буржуазных до
мах. Некоторые пешеходы похожи на обитателей Марэ; у моло
деньких девушек вид гризеток... Мне мерещится Филидор, при
ходят на память двухколесные кресла-тачки, портшезы. Взор
мой и душа далеки от этих противных английских маршрутов
новых бульваров, таких длинных, таких широких, геометриче
ских, скучных, как нынешние большие дороги.
Может быть, дальше всего отошла от классики и традиций
современная комедия-буфф. Она полна невероятной фантастики,
нелепостей, смехотворных неожиданностей, прихотей паяцев,
неслыханного нервного раздражения, вещей, которые действуют
как веселящий газ, вызывают чувство дурноты и заставляют
содрогаться, точно видишь Гамлета в исполнении Бобеша * или
Шекспира впавшим в детство. <...>
8 октября.
Просто удивительно, что нашей карьерой мы будем обязаны
верхам, а отнюдь не младшей братии. На днях, в предисловии
к «Регентству», Мишле расценил нас как выдающихся писате
лей! Гюго, по словам Бюске, полон благожелательного любо
пытства по отношению к нам. Большая критика спорит, судит
о нас, оценивает нас. А среди людей нашего времени, близких
нам по возрасту, за исключением Сен-Виктора, мы встретили
только замалчивание и поношение. < . . . >
9 октября.
< . . . > Все эти дни меня преследует мысль, что в мире нет
ничего бессмертного. А тогда, к чему столько усилий, жертв, кро
вавого пота ради бессмертия, которое не существует? Тогда
почему же не пользоваться тем, что дает наша профессия:
быстротекущей славой, деньгами, рекламой, — достоянием низ
копробных авторов?
437
12 октября.
Год от года растет в нас любовь к обществу и презрение к
людям.
У Маньи разговор идет о бессердечии Ламартина. Существо
вала некая г-жа Бланшкот, нечто вроде работницы-поэтессы,
которая после 1848 года сделалась преданным агентом по про
даже произведений Ламартина. Однажды Ламартин потребовал
у нее лишних триста франков, — она отнесла в ломбард все, что
у нее было, и отдала деньги Ламартину. Он взял их.
Я нахожу, что Ренан оскорблен, угас, как-то подавлен. Это
предание анафеме *, эти процессии, эти молитвы, этот кара
тельный колокольный звон — все томит его душу: хоть он и
порвал с духовенством, а все же держится за него. Склонив го
лову набок, поглаживая себя по ляжкам, он вдруг признается:
«Если бы я мог думать, что они будут так глупы и подымут
столько шума, право же, не знаю, стал ли бы я...»
Что касается Готье, то он очень озадачен этим отлучением
от церкви. Он видит в нем нечто зловещее для сотрапезников
Ренана.
Четверг, 29 октября, Круассе,
близ Руана.
На платформе нас встретил Флобер и его брат *, главный
хирург Руанского госпиталя, очень высокий малый, худой, ме
фистофельского вида, с большой черной бородой и с так резко
очерченным профилем, словно это тень, упавшая от лица; он
покачивает корпусом, гибкий, как лиана... Садимся в экипаж
и едем в Круассе, красивый дом в стиле Людовика XVI, стоя
щий у подножья крутого берега Сены, — она здесь кажется
озером, а волны похожи на морские.
И вот мы в кабинете, где идет упорная работа, работа без
передышки, в кабинете, который видел столько труда и откуда
вышли «Госпожа Бовари» и «Саламбо».
Из обоих окон, выходящих на Сену, видна река и проходя
щие по ней суда; три окна открываются в сад, в нем чудесная
буковая беседка словно подпирает холм, возвышающийся за
домом. Между этими окнами стоят книжные шкафы, дубовые,
с витыми колонками, они соединены с основным библиотечным
шкафом, занимающим всю глубину комнаты. Против окон в сад,
в стене, обшитой белыми деревянными панелями, — камни, и на
нем отцовские часы желтого мрамора с бронзовым бюстом Гип
пократа. Сбоку — плохая акварель, портрет томной, болезнен-
438
ного вида англичаночки, с которой Флобер был знаком в Па
риже. И там же крышки от коробок с индийскими рисунками,
вставленные в рамку, как акварели, и офорт Калло «Искуше
ние святого Антония» — в них отражено то, что характерно для
таланта хозяина.
Между окон, выходящих на Сену, возвышается окрашенный
под бронзу постамент и на нем белый мраморный бюст работы
Прадье — это бюст покойной сестры Флобера: строгие, чистые
линии лица, обрамленного двумя длинными локонами, напо
минают греческие лица из кипсека. Рядом тахта, покрытая ту
рецкой материей и заваленная подушками. Посредине комнаты,
возле стола, где стоит ярко расписанная индийская шкатулка
и на ней вызолоченный идол, — рабочий стол Флобера, большой
круглый стол, покрытый зеленым сукном, на нем чернильница
в форме жабы, — этой-то чернильницей и пользуется писатель.
Окна и двери убраны на старинный и немного восточный лад
ярким ситцем с крупными красными цветами. Тут и там стоят
на камине, на столах, на полках книжных шкафов, подвешены
к бра, приколоты к стенам случайные вещи, привезенные с
Востока: египетские амулеты, покрытые зеленой патиной,
стрелы, оружие, музыкальные инструменты; деревянная скамья,
на которой жители Африки спят, режут мясо, сидят; медные
блюда, стеклянные бусы и две ступни мумии, вывезенные Фло
бером из гротов Самоуна, выделяющиеся среди кучи брошюр
своей флорентийской бронзой и застывшей жизнью мускулов.
Вся обстановка — это сам человек, его вкусы, его талант;
его подлинная страсть — страсть к тяжеловесному Востоку.
В глубине его артистической натуры есть что-то варварское.
30 октября.
Флобер читает нам только что законченную феерию «За
мок сердец»; при том уважении, которое я к нему питаю, я ни
когда не допускал мысли, что он может написать что-либо по