добное. Прочесть все существующие феерии — и написать са
мую вульгарную из всех!
Вместе с ним здесь живет племянница, дочь той покойной
сестры, чей бюст стоит в его кабинете, а также его мать, жен
щина, которая родилась в 1793 году, но до сих пор сохраняет
живость тех времен и величавость былой красавицы, сквозя
щую в ее старческих чертах.
Внутри дом довольно строгий, очень буржуазный и немного
439
тесный. Огонь в каминах скудный, коврами застланы только
плиточные полы. В пище — нормандская экономия, распростра
няющаяся и на обычно широкое в провинции гостеприимство.
Сервировка — вся серебряная, но становится немного не по
себе, когда подумаешь, что находишься в доме хирурга и что
суповая миска — это, может быть, гонорар за ампутацию ноги,
а серебряные блюда — за удаление груди.
Эта оговорка относится скорее к обычаям края, а не к дому,
где царит дружеское, радушное и открытое гостеприимство.
Бедная девочка, которой не очень-то весело живется в
обществе работяги-дяди и старушки-бабушки, мила в обраще
нии, у нее хорошенькие голубые глазки, она делает хорошень
кую гримаску сожаления, когда в семь часов Флобер говорит
матери: «Покойной ночи, моя старушка», — и та уводит девочку
в спальню, так как скоро уже пора спать.
1 ноября.
Мы весь день никуда не выходили. Флоберу это нравится.
Он терпеть не может двигаться, его мать вынуждена бывает
чуть ли не насильно выпроваживать его в сад хотя бы нена
долго. Она рассказывала нам, что часто, возвратившись из по
ездки в Руан, находила его все на том же месте, в той же позе
и почти пугалась его неподвижности. Совсем не трогается с
места, живет своим писанием, не покидает кабинета. Никаких
прогулок, ни верхом, ни в лодке.
Целый день без отдыха читал он нам громовым голосом, с
раскатами, как в бульварном театре, свой первый роман *,
написанный еще в детстве, в четвертом классе; на обложке
только такое заглавие: «Фрагменты в некоем стиле». Сюжет ро
мана — юноша теряет невинность с идеальной девкой. Этот мо
лодой человек во многом схож с самим Флобером: надежды, за
просы, меланхолия, мизантропия, ненависть к массам. Если не
считать совершенно неудачного диалога, роман поразительно
сильный для того возраста, в каком был автор. Уже там в не
которых подробностях пейзажа проглядывает тонкая, очарова
тельная наблюдательность, свойственная «Госпоже Бовари».
Начало романа, передающее осеннюю грусть, — достойно того,
чтобы автор подписался под ним и сейчас. Словом, все очень
крепко, несмотря на несовершенства.
Чтобы отдохнуть, он перед обедом начал рыться в своем
хламе, костюмах, сувенирах, привезенных из путешествий, с
радостью переворошил весь этот восточный маскарад, нарядил
440
нас и нарядился сам. Он великолепен в своем тарбуше *, полу
чается прекрасный турок — красивая дородность, румяное
лицо, свисающие усы. В конце концов он со вздохом извлек
свои старые кожаные штаны, в которых свершил столько путе
шествий, и посмотрел на них с умилением — так змея смотрела
бы на свою старую кожу.
Отыскивая роман, нашел мешанину каких-то листков и чи
тает их нам сегодня вечером.
Вот, со всеми подробностями, собственноручно написанное
признание педераста Шолле, который из ревности убил своего
любовника и был гильотинирован в Гавре.
Вот письмо одной девки, где во всей гнусности изображены
ее утехи с гостем.
Вот страшное и мрачное письмо одного несчастного, кото
рый трех лет от роду стал горбатым спереди и сзади; потом на
чались сильные лишаи, шарлатаны обожгли его царской водкой
и шпанскими мушками; потом он стал хромать, потом сде
лался безногим калекой. Рассказ без жалоб, и от этого еще бо
лее страшный — рассказ мученика судьбы; этот клочок бу
маги — еще одно, и притом самое сильное, какое я только встре
чал, опровержение промысла божьего и божьего милосердия.
Опьяняясь всей этой обнаженной правдой, всей глубиной
этих бездн подлинной жизни, мы думаем: «Философы и мо
ралисты могли бы сделать прекрасную публикацию, собрав по
добные материалы под общим заглавием: «Секретные архивы
человечества»!»
Мы вышли, самое большее на минутку, подышать воздухом
и прошлись по саду, в двух шагах от дома. Ночью пейзаж вы
глядел каким-то встрепанным.
2 ноября.
Мы попросили Флобера прочесть нам что-нибудь из его
путевых заметок *. Он начинает читать, и по мере того как он
развертывает перед нами картину утомительных форсирован
ных маршей, когда он по восемнадцати часов не сходил с коня,
целыми днями не видал воды, когда по ночам его одолевали
насекомые, — развертывает картину беспрерывных трудностей,
еще более тяжких, чем опасности, подстерегавшие его днем,
сверх всего — ужас перед сифилисом и тяжелой дизентерией,
какая бывает от лечения ртутью, — я задаюсь вопросом, не
проявилось ли тщеславие и позерство в этом путешествии, кото
рое он задумал, проделал и завершил, чтобы потом рассказы
вать о нем и похваляться им перед руанскими обывателями?
441
Его заметки, написанные с мастерством опытного худож
ника, похожи на цветные эскизы, но надо прямо сказать, что,
несмотря на невероятную добросовестность, на стремление пе
редать все как можно более тщательно, недостает чего-то неуло
вимого, что составляет душу вещей и что художник Фромантен
так хорошо прочувствовал в своей «Сахаре».
Весь день Флобер читал нам эти заметки; весь вечер об этом
говорил. И к концу дня, проведенного взаперти, мы испыты
вали утомление от всех стран, которые мысленно посетили
вместе с Флобером, и от всех описанных им пейзажей. Лишь
несколько раз он делал маленький перерыв, чтобы выкурить
трубку, — курит он быстро, — но и то не переставал говорить о
литературе, пытаясь иногда кривить душой, идти наперекор
своему темпераменту, утверждая, что надо быть приверженным
вечному искусству, что специализация мешает этой вечности,
что из специального и локального нельзя создать чистой кра
соты. Когда же мы спрашиваем, что он подразумевает под кра
сотой, он отвечает: «Это то, что смутно волнует меня!»
Впрочем, у него на все имеется своя точка зрения, которая
не может быть искренней, имеются мнения напоказ, полные
утонченного шика, и парадоксальной скромности, полные вос
торгов, явно чрезмерных, перед ориентализмом Байрона или
художественной силой гетевского «Избирательного сродства».
Бьет полночь. Флобер только что закончил рассказ о своем
возвращении через Грецию. Он не хочет еще отпускать нас,
ему хочется еще говорить, еще читать; в этот час, по его сло
вам, он только начинает просыпаться, и если бы мы не хотели
спать, он лег бы не раньше шести утра. Вчера Флобер сказал
мне: «С двадцати до двадцати четырех лет я не знал женщины,
потому что дал себе слово, что не буду ее знать». Вот в чем
проявляется сущность и натура человека. Тот, кто сам себе
предписывает воздержание, не способен действовать импуль
сивно, он говорит, живет, думает не по естественным побужде
ниям, он сам себя лепит и формирует, сообразуясь со своим
тщеславием, своей внутренней гордостью, со своими тайными
теориями, со своей оглядкой на людской суд. < . . . >
По поводу «Капитана Фракасса» *. Ничто так не коробит
в книге, как контрасты между реальностью предметов и ро
мантической условностью, фальшью персонажей. Все, что ма
териально, — все обстоятельно описывается, живет, существует.