сутствием маленький семейный праздник, имеющий быть 31 ав
густа 1862 года в Нейи, на улице Лоншан, № 32, по случаю дня
рождения г-на Теофиля Готье».
Не успели мы войти в гостиную, где собралось уже человек
двадцать пять — тридцать гостей, как всех попросили наверх;
мы поднялись по узенькой лестнице в комнату дочерей Готье,
превращенную ради сегодняшнего торжества в зрительный зал,
с рампой и занавесом; сюда снесены были стулья и кресла со
всего дома. На камине тоже сидели, — это была галерка. Над
дверью — изображение потягивающейся нагой женщины, сво
бодно раскинувшейся в весьма «анакреонтической» позе, а ря
дом, на стене, афиша: Театр Нейи, «Посмертный Пьеро», — и
имена исполнителей.
375
Поднимается занавес, и начинается представление; сцена
так мала, что один актер с трудом может дать другому поще
чину или пинок в зад; довольно забавные декорации сделал
исторический живописец Пювис де Шаванн. Эта шуточная
пьеска кажется наспех состряпанной в карнавальную ночь в
каком-нибудь кабачке в Бергамо; стихи прелестные — они тя
нутся вверх спиралью, словно цветы, обвивающиеся вокруг де
ревянного меча Арлекина.
В спектакле участвует вся семья: обе дочери Готье — стар
шая Жюдит в костюме Эсмеральды из Итальянской коме
дии *, задорная, шаловливая, изгибающаяся, словно змейка, в
своей широкой юбке, невинная и сладострастная, — и младшая,
Эстелла, в костюме Арлекина, стройная, томно-кокетливая, на
смуглой ее рожице детская гримаска то и дело сменяется
капризным выражением восточной танцовщицы. Роль Пьеро
играет Готье-сын, он холоден как лед, мрачен и слишком уж
мертвенен в своей загробной роли. Сам Готье играет доктора;
его Панталоне превосходен: чудесный грим, физиономия разма
левана так, что один только вид его способен обратить в бег
ство все недуги, перечисленные Диафориусом; * у него согну
тая спина, деревянные жесты и неузнаваемый голос, голос чре
вовещателя, — он звучит у него черт знает откуда: то из черепа,
то из живота, то из пятки, хриплый, совершенно невероятный, —
какой-то клохчущий Рабле.
После представления все спустились в садик, освещенный
японскими фонариками: пускали фейерверк. Из беседок то и
дело раздавался треск бенгальских огней, которые сыпались
искрами сквозь решетки, сквозь листву, придавая всему окру
жающему какой-то феерический характер, — в этом освещении
дочери Готье казались не то магометанскими гуриями, не то
персонажами фантастической пьесы Шекспира. От петард стоял
такой шум, что мы едва слышали друг друга. Тут же Доре
набрасывал великолепный шарж Курбе — один скоморох изо
бражает другого.
О, Институт,
Клоака из клоак,—
напевал он песенку, слова и мелодию которой сочинил тот же
Курбе.
Фейерверки уже отгорели, лишь время от времени внезапно
взрывались отдельные гильзы, и это было похоже на запозда
лые реплики пьяного острослова.
Вернулись танцевать в гостиную. Было много незнакомых
мужчин, среди женщин — полная мешанина. Какая-то моди-
376
сточка и тут же мадемуазель Фавар со своей мордочкой мечта
тельной овцы. А рядом, под эгидой строгой матушки, не спу
скавшей с нее глаз, — будущая звезда Оперы мадемуазель Рену,
еще не оцененная любителями из Жокей-клуба, — настоящая
Диана де Пуатье на заре юности, чудо природы, изящная, строй
ная, совершенно очаровательная; кажется, что, создавая ее, бог
советовался с Челлини и Гужоном. Здесь же нынешняя любов
ница Моссельмана г-жа Сабатье, Председательша, как ее фа
мильярно называют, женщина, служившая моделью Клезенже
для его «Вакханки», — она и напоминает вакханку ленивой гра
цией, томностью движений, каким-то обволакивающим сладо
страстием, — но вакханку, изрядно уже заплывшую жирком, —
кровь то и дело приливает к ее круглым плечам: возраст посте
пенно преображает в духе Иорданса эту рубенсовскую богиню.
Вся эта разношерстная толпа пустилась танцевать, все
закружились в вальсе. А среди пестрого круговорота раздуваю
щихся платьев и развевающихся шарфов, ловко увертываясь
от танцующих, с невозмутимой и мрачной миной расхаживал
Доре и вдруг с безжалостной иронией и проворством фигляра
принимался передразнивать то чью-нибудь характерную позу,
то эластичные движения оперного актера или какое-нибудь
па испанского танца. Время от времени соленое словцо,
произнесенное Сен-Виктором, который разговаривал с г-жой
Сабатье, достигало девичьих ушек, но ушки от этого не крас
нели.
4 сентября, Бар-на-Сене.
Здесь, в городишке, девица-архимиллионерша, дочка некоего
Трюме, явилась к первому причастию в чепчике, обшитом са
мыми дешевыми кружевами — по одному су за метр. Тот же
Трюме, отдав своих сыновей в коллеж города Труа, запретил, из
соображений экономии, чистить их башмаки ваксой под тем
предлогом, будто она разъедает кожу; он снабдил их для этой
цели куском свиного сала.
Удивительно верно уловил Милле характерные очертания
фигуры крестьянки, согнувшейся над землей и подбирающей
колосья *, — живое воплощение непосильного труда. Художник
нашел какую-то особую кривую, великолепно передающую бес
форменное женское тело, в котором ничего уже не осталось от
плоти, способной вызвать желание; плоское тело, по которому
словно катком прошлись нищета и труд; тело, которое не выра-
377
жает ничего, кроме полного изнеможения, в котором нет ничего
женского — ни бедер, ни груди, — просто рабочая сила, засуну
тая в чехол, и цвет этого чехла лишь вылинявшее повторение
того, что окружает эту женщину: бурого цвета земли, синего
цвета неба.
13 сентября.
Здесь на днях один мальчик нашел кошелек и отдал своему
отцу. Тот никому не сообщил о находке. Дело открылось, и оба
предстали перед исправительным судом. Отца присудили к двум
месяцам тюрьмы, мальчика — ему двенадцать лет — к испра
вительному дому вплоть до совершеннолетия. Таков результат
рвения прокурора! Вот они, бесчеловечные законы нашего су
допроизводства. Такое страшное наказание за найденный (не
украденный!) кошелек! Два месяца тюрьмы бедному тряпич
нику, отцу семерых детей! Такого мальчугана — я видел его,
ребенок как ребенок, с наивной, еще совсем детской улыбкой —
отправить в эту школу взаимного обучения каторжников, в этот
гноильный чан для человеческих душ!
Смерть — вот что, слава богу, отравляет остаток дней этого
злобного, скверного человека. Он спускается на кухню, ворчит,
брюзжит, из себя выходит — это его преследует мысль о смерти,
доводя до неистовства. Он набрасывается на кухарку, потому
что этой ночью слишком часто мочился. Приступы гнева, яро
сти, злобы, придирки к жене, брань, которой он осыпает всех
подряд, — все это происходит только от одного — от сознания, что
жить осталось недолго. Смерть действительно ужасная штука,
особенно для него. Ибо для него умереть — значит, вдобавок,
лишиться всего, что ему принадлежит: не будет тогда ни ферм,
ни выгодных сделок, ни лесов, ни денег, а что до земли — шесть
футов, только и всего!
Он делает вид, будто сердится на жену, когда та посылает
за врачом, а сам охотно принимает его, хоть потом и кричит,
что все доктора невежды. Он торжественно излагает свой сим
вол веры — он ждет смерти, призывает ее, твердя свое пантеи
стическое «In manus»; 1 и тут же щупает себе пульс, читает
доктора Жозана, и от этого его бросает в жар и холод. Каждую