не пожалела.
Но какая сила воли, какой характер, какая невероятная,
беспримерная скрытность — так хранить свою тайну, все свои
тайны, так глубоко прятать их, что даже мы, с нашим умением
наблюдать, ничего не видели, не слышали, даже во время тех
нервных припадков, которые случались с нею у меня на глазах
после возвращения из молочной лавки. Свою тайну она хранила
до самой смерти, надеясь, должно быть, унести ее с собой в мо
гилу, так глубоко она ее запрятала!
И подумать только, отчего умерла эта несчастная женщина?
Оттого, что восемь месяцев тому назад, зимой, подстерегая
своего любовника — сына владелицы молочной лавки, того са
мого, который обобрал ее и бросил, — она провела всю ночь
где-то на Монмартре, под окном первого этажа, чтобы узнать,
с кем он ей изменяет. После этой ночи она вернулась про
мокшая до нитки, подхватив плеврит, который и свел ее в
могилу.
Бедная, бедная! Мы простили ей. И больше того — заглянув
в эту бездну страданий, куда она была низвергнута своими про
стонародными альфонсами, мы испытываем к ней жалость. Мы
полны сострадания к ней; но вместе с тем жестокое это разо
блачение родило в нас чувство глубокой горечи. Мы вспомнили
нашу мать, такую чистую, для которой мы были всем на свете;
и тут же, возвращаясь мыслью к Розе, которую мы считали
преданной нам всем сердцем, невольно почувствовали ка
кое-то разочарование — нет, не все в этом сердце принадлежало
нам. И недоверие ко всему женскому полу закралось в наши
372
души — и это навсегда. Нам стало страшно при мысли о двой
ном дне женской души, о чудовищной, гениальной способности
женщины лгать.
21 августа.
Мы говорим о Розе, об этой злополучной натуре, в которой
чахотка сочеталась с истерией, — о том, что стремление ее к
счастью, ее жажда любить, ее преданность и самоотвержен
ность не находили применения в общепринятых условиях
жизни, и она, таким образом, была обречена на то, чтобы искать
выхода своим человеческим чувствам в распутстве, почти гра
ничившем с буйным помешательством.
23 августа.
При виде пальмы в ресторане Петерса: все, что приходит
с Востока, — в особенности растения, — кажется созданным ру
ками художника, а в Европе вся природа выглядит так, словно
ее изготовили на фабрике.
У Петерса рядом с нами обедает Клоден. Готье, только что
возвратившийся с открытия железной дороги в Алжире,
неистово бранит железные дороги, которые уродуют пейзажи,
бранит прогресс, утилитаристов, цивилизацию, для которой
арабы — это дикари, инженеров, выпускников Политехнической
Школы, — словом, всех, кто так или иначе насаждает «нормаль
ное управление». «Ты счастливчик, — говорит он, обращаясь
к Клодену, — тебе все это по душе, ты человек цивилизованный.
А вот мы трое — да, пожалуй, еще двое-трое таких, как мы, —
мы люди больные... Мы не декаденты, нет, мы примитивные,
что ли... Нет, нет, даже не то, просто мы не такие, как все, —
какие-то странные, неопределенные, экзальтированные. Знаете,
бывают минуты, когда мне хотелось бы всех поубивать — сер
жантов, господ Прюдомов и Пиупиу *, вообще всю эту мер
зость... Да нет же, я говорю с тобой без всякой иронии, я тебе
завидую, ты прав. Но ты такой потому, что в тебе нет, как в нас,
влечения к экзотическому... Скажи, есть в тебе такое влечение?
Нет! В этом все дело... А мы, — мы не французы, нас влечет
к другим народам. Мы больны своего рода ностальгией... Ну,
а если к тоске по иным странам прибавить тоску по иным эпо
хам — для них это XVIII век, для меня — Венеция, да еще
Кипр, — о, тогда картина получится полная... Знаете, приходите
как-нибудь вечерком ко мне, поговорим об этом подробнее. Каж
дый по очереди будет изображать Иова на гноище, беседую
щего с друзьями». < . . . >
373
25 августа.
Еще одно вранье 89-го года! Мы все хвалимся и будем, ве
роятно, хвалиться вечно, что революция уничтожила преслову
тые «арестные письма». А я узнал от Бюрти, что в Туре
имеется специальная тюрьма, где содержатся юноши из хоро
ших семей, засаженные туда за всякие провинности по требо
ванию их отцов. Так вот, среди них есть один бывший ученик
коллежа Людовика Великого, который заключен за стихи про
тив принца Жерома *, представленные на конкурс лицеев и
коллежей! Единственный прогресс по сравнению с прошлым —
эти молодые люди сидят в одиночках...
26 августа.
Огромным преимуществом искусства над литературой яв
ляется то, что художник всегда может — по крайней мере до
известной степени — увидеть, представить себе, насколько уда
лось его произведение, в то время как писатель этого не может.
Никогда нельзя сказать, не слишком ли ты дал волю своей
наблюдательности или, напротив, фантазии, достаточно или
недостаточно красочен твой язык. У писателя нет глаза, спо
собного правильно оценивать то, что сделано. Чтобы судить
о своей работе, у него есть только ум, то есть нечто весьма непо
стоянное, подверженное различным влияниям.
30 августа.
< . . . > Несчастная у нас, право, натура. Еще со времен кол
лежа мы вечно оказываемся на стороне побежденных; вот и
ныне, после поражения Гарибальди *, у нас внутри все словно
поблекло. А между тем он нам вовсе не «свой», как выражается
старик Шилли. Но так уж мы устроены, в нас живет влечение
ко всем, кого не коснулась грязь и пошлость успеха.
31 августа.
Сегодня я видел нечто совершенно ужасное, — такого зре
лища, вероятно, еще ни разу не приходилось видеть глазам
буржуа, об этом ужасе знают только понаслышке: я видел
братскую могилу *.
Синее небо, желтый крутой обрыв, серый силуэт монмартр-
ской мельницы с вертящимися крыльями, два огромных поля.
Одно из них — оно выделяется большим желтым пятном
среди зелени могил — еще пустует, но уже готово в ближайшие
374
месяцы принять в себя мертвецов. Глинистая земля свеже-
вскопана, обломки пожухлых старых гробов того же цвета, что
и глина, торчат то здесь, то там, вперемешку с камнями, издали
похожими на человеческие кости. Это желтое поле страшно.
Другое поле — то, которое смерть уже успела заполнить
почти целиком, — представляет собой три полосы, идущие в гору
до самой ограды и сплошь покрытые крестами. Кресты плотно
притиснуты один к другому и кажутся чем-то вроде лесосеки
смерти. А еще они напоминают шествие призраков, лезущих
куда-то вверх друг за другом. Этим тройным рядом крестов
отмечены три длинных рва, куда Париж, экономя земные недра,
складывает своих покойников, ставя один гроб вплотную к дру
гому. Третий ров еще не полон. Одна только доска, из-под кото
рой тянет запахом тления, отделяет нас от последнего похоро
ненного здесь мертвеца. А рабочие между тем продолжают
копать дальше, выбрасывая землю на уже засыпанный ров, и
под ее тяжестью кресты так низко пригнулись, что почти со
всем лежат на земле.
Среди этого отвратительного хаоса, где столько ужасающего
презрения к бедняку, к его телу, среди всех этих крестов, хра
нящих — долго ли? неделю, месяц? — хранящих память о тех,
кто был дорог своей семье, своим друзьям, я видел над чьим-то
погребением еловую ветку, сорванную, вероятно, здесь же, на
кладбище; к ней бечевкой был привязан почтовый конверт.
31 августа.
На днях мы получили по почте небольшую карточку, на ко
торой было напечатано:
«Милостивый государь, мы просим Вас почтить своим при