довершение нашей муки все время повторяет слова, от кото
рых у нас, здоровых людей, мороз проходит по коже: «Вот хо
рошо, вот хорошо-то!.. Теперь мне станет лучше!»
362
Все эти дни бродим по городу в каком-то отупении, оше
ломленные, охваченные глубоким отвращением ко всему; в моз
гу, на глазах — какая-то серая пелена; все потеряло для нас
краски; в уличной суете мы воспринимаем лишь движущиеся
ноги, вращающиеся колеса. Мы словно оцепенели — все впечат
ления приносят нам болезненное, чисто физическое ощу
щение холода. Все выглядит так мрачно. Сад, куда мы зашли,
показался нам садом при сумасшедшем доме. Даже играющие
дети похожи на говорящих кукол.
Понедельник, 11 августа.
Наконец к ее мучительной болезни присоединилось еще вос
паление брюшины. Ужасающие боли в животе; она не может
двигаться, а из-за больных легких ей нельзя лежать ни на
спине, ни на левом боку. Так, значит, смерть — этого еще недо
статочно? Нужно еще страдание, жестокая пытка, неизбежен
еще последний акт этой неумолимой игры, финальные муче
ния человеческой плоти. Бывают моменты, когда маркиз де Сад
помогает постичь бога.
И все это несчастной приходится переносить, лежа в ка
морке для прислуги, где почти не бывает солнца, где нет воз
духа, где с трудом удается повернуть ее и где врач вынужден
класть свою шляпу на постель больной. Мы делали все, что
могли, но пришлось в конце концов внять уговорам врача и со
гласиться на больницу. Она не хотела, чтобы ее отправили к
Дюбуа, куда первоначально мы намеревались ее устроить. Лет
двадцать пять тому назад, когда она только поступила к нам,
ей случалось навещать в этой больнице кормилицу Эдмона,
которая там и умерла. И теперь эта больница неотделима для
нее от смерти. Я жду Симона, который обещал договориться с
больницей Ларибуазьер. Роза хорошо спала ночь, она готова
ехать, она даже повеселела. Мы, как могли, скрыли от нее
правду. Теперь она торопит нас, ей просто не терпится: там-то
она уж непременно выздоровеет! Наконец в два часа появляется
Симон: «Все устроено».
Носилок она не хочет: «Мне будет казаться, будто я уже
мертвая». Ей помогают одеться. Как только она встает с по
стели, все живое, что еще оставалось в ее лице, вдруг исчезает.
Лицо принимает землистый оттенок. Мы сводим ее вниз, в наши
комнаты. Сидя в столовой, она натягивает чулки — я вижу ее
ногу ниже колена, ногу чахоточной; бедные ее руки дрожат,
пальцы стучат друг о друга. Поденщица складывает ее вещи —
363
немного белья, оловянный прибор, чашку, стакан... Она обводит
столовую взглядом, как это делают больные, словно стараясь
вспомнить что-то важное. В стуке захлопнувшейся за ней двери
мне слышится прощание.
Ее сводят по лестнице, усаживают. Толстый швейцар весело
смеется, уверяя, что через полтора месяца она вернется совсем
здоровой. Она кивает головой и говорит, задыхаясь: «Да, да,
конечно».
Я еду с ней в фиакре. Она держится рукой за дверцу. Всю
дорогу я поддерживаю ее, подложив ей под спину подушку.
Она смотрит на мелькающие мимо дома и не произносит ни
слова...
Подъезжаем к больнице. Роза не дает мне вынести себя из
экипажа, нет, она сойдет сама. Сходит. «Вы можете дойти?» —
спрашивает швейцар, указывая на здание приемного покоя ша
гах в двадцати от нас. Она молча кивает головой и медленно
идет. Не знаю, откуда берет она силы.
И вот мы в приемном покое — большом зале, высоком, хо
лодном, строгом, очень чистом, со скамьями по стенам; посреди
зала стоят наготове носилки. Я усаживаю Розу в кресло с со
ломенным сиденьем возле стеклянного окошечка. Какой-то
молодой человек открывает его изнутри и начинает задавать
мне вопросы: имя больного, возраст и прочее. В течение чет
верти часа он покрывает мелким почерком с десяток листоч
ков, — на каждом сверху какая-то священная картинка. Когда
все это кончено, я поворачиваюсь к Розе, целую ее; больничный
служитель берет ее под руку с одной стороны, сиделка — с дру
гой... Дальше я уже ничего не видел...
Я бросился вон. Добежал до фиакра. Какой-то нервный ко
мок уже целый час заставлял меня глотать слезы. Я разразился
рыданиями — они душили меня, искали выхода. Горе мое на
конец прорвалось. Спина кучера на козлах застыла в удив
лении.
13 августа.
Я замечаю, что литература, постоянные наблюдения не
только не притупили в нас чувствительности, а напротив,
словно бы еще усилили, развили ее, углубили и обострили. Это
ни на минуту не прекращающееся исследование себя самого,
каждого своего ощущения, каждого движения души, это посто
янное, ежедневное анатомирование своего я позволяет обна
ружить в себе сокровеннейшие струны, учит играть на самых
тонких из них. Мы открываем в себе тысячи различных спо-
364
собов страдать, тысячи источников страданий. Самоисследова-
ние, вместо того чтобы закалить нас, вместо того чтобы сделать
нас черствыми, напротив, развивает в нас невероятную чувст
вительность души и тела — с нас словно содрана кожа, мы бес
конечно ранимы, зябки, беззащитны, мы содрогаемся и крово
точим при малейшем прикосновении жизни. Сердце у нас исто
чено анализом. <...>
14 августа.
Посещение больницы Ларибуазьер. Видел Розу, она спо
койна, полна надежд, говорит, что скоро — не пройдет и трех не
дель — будет дома. Так далека от нее даже мысль о смерти, что
она с увлечением рассказывает о страшной любовной сцене,
разыгравшейся вчера рядом с нею, — между больной, лежащей
на соседней кровати, и братом милосердия из Школы Христовой,
который дежурит еще и сегодня. Смерть еще сплетничает
о жизни.
Рядом лежит молодая женщина; она говорит рабочему, при
шедшему ее навестить: «Вот увидишь, как только я смогу
встать, я буду столько гулять по больничному саду, что меня
отпустят домой». Потом спрашивает: «Что, малыш спрашивает
иногда обо мне?» — «Да, иногда...» — отвечает рабочий.
Не знаю, может быть, бог и в самом деле хотел, чтобы наш
талант сохранился, словно в крепком уксусе, среди этой тоски
и всех этих горестей.
15 августа.
Сегодня вечером иду поглядеть на фейерверк; * я рад сме
шаться с толпой, развеять в ней свое горе, затерять свое я.
Мне кажется, среди людского множества легче забывается боль
шое горе. Я радуюсь, что буду толкаться среди народа, как
будто перекатываясь на волнах.
16 августа.
Нынче, в десять часов утра, звонок. Слышу голос служанки,
потом швейцара. Открывается дверь, входит швейцар с письмом
в руке: «Господа, я принес вам грустное известие». Беру
письмо. На нем печать больницы Ларибуазьер... Роза сконча
лась сегодня в семь утра.
Бедная, бедная! Итак, конец. Да, я знал, что она безна
дежна, но еще в четверг я видел ее такой живой, даже как
будто счастливой, веселой... И вот теперь мы вдвоем в нашей
гостиной, и в голове у нас одна мысль, которая всегда приходит
365
первой при известии о чьей-нибудь смерти: «Мы никогда
больше ее не увидим», — мысль, непроизвольно возникающая
снова и снова.
Какая утрата для нас, как стало пусто! Двадцатипятилетняя
привычка, любящая, преданная служанка, знавшая всю нашу
жизнь, — она распечатывала письма, которые приходили в наше
отсутствие, мы ничего от нее не скрывали! В детстве она играла
со мной в серсо; она покупала мне яблочные пирожные на
мосту. Бывало, она не ложилась всю ночь, когда Эдмон, еще