нужно облечь в плоть, отдавая свою кровь, вынашивая при
зрак... Страшные это дни для человека мысли и воображения:
мозг разрешается от бремени мертворожденным младенцем.
В таком мучительном состоянии были мы все эти последние
дни. Наконец сегодня вечером что-то забрезжило перед нами —
первые контуры, нечеткий еще план романа «Молодая бур
жуазия». Это случилось вечером, когда мы гуляли за домом в
конце улицы, в проулочке, зажатом со всех сторон садовыми
стенами с прорезанными в них калитками. Солнце садилось, по
верхушкам высоких тополей пробегал как бы шепот легкого
ветерка. Издали зелень, обагренная закатом, казалась окутан
ной горячими испарениями. Влево от нас, на старом рынке,
черным силуэтом выделяясь на желтом небе, темнела куща
каштанов; последние листья четко вырисовывались растопы
ренными пальцами на меркнущем золоте, напоминая узоры на
куске агата. Густая листва, вся в просветах, казалась усыпан
ной звездами.
Это было то же странное сочетание, что и на картине пейза
жиста Лабержа «Вечер», которую можно видеть в Лувре, —
ветви деревьев, прорезающие ночную тень, и черные листья на
фоне бесконечно светлого и тихо угасающего неба... И у книг
есть своя колыбель...
Для меня самое отвратительное в нашей действительности,
противное до тошноты, — это ложь и отсутствие логики. Ста
рый режим был хоть последователен: богоустановленная
359
власть, божественное право, дворяне благородной крови — все
это как-то под стать одно другому. А ныне у нас — демократи
ческое правительство с богоизбранным императором во главе.
Культ одного человека, идолопоклонство перед ним, покоя
щееся на принципах 89-го года. Равенство, лобзающее сапоги
Цезаря! Нелепо и гадко!
Наиболее изысканное женское белье, свадебные сорочки для
невест, приносящих шестьсот тысяч франков приданого, изго
товляются в Клерво, в женской тюрьме. Вот вам изнанка са
мых красивых вещей на свете! Бывают минуты, когда кружева
кажутся мне сотканными из женских слез.
О чем бы ни шла речь — о книге или о человеке, — Сен-Вик-
тор всегда подхватит услышанное мнение и тут же разовьет
его, и притом великолепно, очень умно, своеобразно, с пора
жающей иногда точностью выражений. Он подбирает мысль и
бросает дальше, заставив заблестеть на солнце, — но мысль эта
всегда чужая.
Самыми великими поэтами, может быть, являются те, кото
рые остались неизданными. Написать произведение — значит,
может быть, уничтожить его замысел. <...>
Ничто не может сравниться с провинцией по части неожи
данностей. Ни один роман не в состоянии соперничать с ней
в этом отношении. Здесь есть некая дама, жена жандармского
начальника, которая перекладывает в стихи все проповеди,
произносимые викарием.
Любопытное наблюдение: в старом обществе все законы
были не в пользу женщин, а между тем никогда женщина не
владычествовала так во всем и везде. Это наблюдение — ключ к
подлинной истории XVIII века, самый убедительный пример
того, как никчемны законы и как всесильны нравы. <...>
Что такое XIX век? Истина во всех научных теориях, ложь
в практической жизни: всеобщее голосование, итальянский
вопрос и проч.
Французская академия, единственное учреждение, пере
жившее старый режим, сама роет себе могилу, отворачиваясь
от всего, в чем есть жизнь и молодость, венчая то, что никому
360
не известно, — неведомых поэтов, книги, которых никто не чи
тает, — поистине апофеоз засушенных плодов; похвалы удостоен
труд какой-то женщины о романе. Сплошные Луизы Коле! *
Академия становится чем-то вроде филиала «Академии цветоч
ных состязаний»! * <...>
История самоубийства при помощи угарного газа: на по
желтелом листе бумаги — белые следы слез. < . . . >
20 июля.
По ночам, особенно под утро, меня будит кашель Розы, чья
комната находится как раз над нашей, — мучительный, клоко
чущий кашель. Он прекращается на мгновение — и начинается
снова. Этот звук тотчас же отзывается у меня где-то в желудке
и потом словно горячей струей спускается вниз, куда-то к киш
кам, как это бывает при волнении. А когда кашель затихает,
начинается тревожное, нервное ожидание следующего при
ступа. Теперь уж беспокоят и раздражают сами минуты тиши
ны — когда прислушиваешься, ждешь, что вот-вот снова прон
зят ее эти надсадные звуки, — и нет тебе покоя. Даже когда не
слышишь их непосредственно, все равно каким-то внутренним
ухом, сердцем, словно предчувствуешь их и уже заранее болез
ненно вибрируешь в ожидании.
22 июля.
Болезнь мало-помалу совершает в нашей бедной Розе свою
страшную работу. Это медленное, постепенное умирание каких-
то почти нематериальных проявлений ее физического существа.
У нее нет уже прежних жестов, прежнего взгляда. У нее стало
другое лицо. Будто она постепенно освобождается от некоей
оболочки, одевающей всякого человека, от всех примет своей
личности. Человеческое существо может стать оголенным, как
дерево, с которого содрали кору. Болезнь обнажает его — и уже
очертания его неузнаваемы для тех, кто его любил, кому оно
дарило свою тень и свою ласку. Люди, которые нам дороги,
словно выцветают на наших глазах еще до того, как совсем
уходят из жизни. Неведомое уже овладевает ими, во всем их
облике что-то новое, что-то чужое, закостеневшее.
28 июля.
< . . . > Революция против касты и классов — какая чепуха!
Революции должны быть направлены против известных чело
веческих пороков: так, по-моему, была бы законной революция
361
против скупости. Скупость всегда значит — бесчеловечность.
Эта страсть антисоциальна по самой природе. <...>
Религия без сверхъестественного! Это напоминает мне объ
явление, которое печаталось последнее время в крупных газе
тах: «Вино без виноградного сока».
По мере того как я живу и наблюдаю, меня все больше охва
тывают чувство сострадания к человеку и гнев против
бога. < . . . >
Париж, 31 июля.
Сегодня утром я жду доктора Симона, который скажет — бу
дет ли Роза жить. Жду звонка у дверей, — страшного звонка,
который возвестит, что сейчас будет объявлен приговор.
Конец: никакой надежды, все это лишь вопрос времени...
Болезнь развивается с ужасающей быстротой! Одно легкое уже
погибло, второе обречено.
А после этого надо еще вернуться в комнату больной, успо
каивать ее улыбкой, уверять всем своим видом, что она выздо
ровеет. Нас охватывает нетерпеливое желание бежать из дому,
прочь от бедной женщины. Мы уходим, бродим по парижским
улицам. Наконец, усталые, заходим в какую-то кофейню, са
димся за столик, машинально разворачиваем свежий номер
«Иллюстрасьон», и первое, что бросается нам в глаза, — раз
гадка ребуса из предыдущего номера: «Против смерти нет ле
карств!»
2 августа.
Мы ставим банки на это несчастное тело, и оно предстает
нашим глазам в том страшном виде, в который привела его бо
лезнь, — высохшая шея, похожая на связку жил, худая спина
с выступающим позвоночником, как будто ровный ряд орехов
выпирает из мешка. Видна каждая косточка, суставы напоми
нают грубо завязанные узлы, кожа прилипла, как бумага, к ос
тову этого тела.
Какая пытка для нервов! У нас замирает сердце, дрожат
руки, когда мы, сунув зажженную бумагу в стеклянный ста
канчик, торопливо припечатываем его к этому жалкому телу,
к высохшей коже, так близко к самым костям... А бедняжка в