Мужчины уехали еще до полудня, и мы с братом, совсем мальчишки, чувствовали себя абсолютно взрослыми и нимало не беспокоились. Аборигенов мы не боялись. Несколько дюжин тонкавов[10] жили неподалеку в ожидании, пока правительство откроет резервации, они, может, и рады бы ограбить каких-нибудь заезжих янки, но не рискнут досаждать местным: нам хватило бы самого ничтожного повода, чтобы броситься на индейцев.
К двенадцати годам я подстрелил самую крупную пантеру в Округе Бланко. Не терял след оленя даже на каменно-твердой земле, а внутренний компас у меня был не хуже, чем у отца. Даже мой братец, питавший странную слабость к книгам и прочей поэзии, мог заткнуть за пояс любого парня из Старых Штатов.
Да, брата я стыдился. Порой приходилось указывать ему на следы, которые он не заметил, объяснять, в какую сторону шел олень, сыт был зверь или голоден и почему вдруг забеспокоился. Видел я дальше, бегал быстрее, слышал малейшие шорохи, а ему казалось, что мне чудится.
Но братца это нисколько не волновало. Непонятно с чего, он не сомневался в своем превосходстве. И если я ненавидел каждый свежий след фургона, каждую примету появления новых поселенцев, мой брат всегда знал, что должен уехать на Восток. Он бесконечно твердил, насколько лучше жизнь в больших городах, что его мечты вот-вот сбудутся, ведь урожаи на наших землях богаты, поголовье скота увеличивается и скоро родители смогут нанять работника, чтобы заменить его.
Благодаря немцам из Фредериксберга, где было собрано больше книг, чем во всем остальном Техасе, люди вроде моего братца считались нормальными. Он знал немецкий, потому что наши соседи говорили на этом языке, французский – потому что это самый лучший язык, и испанский – потому что без этого в Техасе не проживешь. Он прочел «Страдания юного Вертера» в оригинале и заявлял, что тоже пишет роман, и гораздо лучше, хотя почитать никому не давал.
Помимо Гете и Байрона мысли моего брата занимала наша сестрица. Она была красотка, а на пианино играла так же здорово, как он читал и писал. Их близость все вокруг считали непристойной. А про мою вытянутую физиономию немцы говорили, что я похож на француза.
Могу сказать: если что непотребное и было между братом и сестрой, я этого никогда не замечал. Хотя, конечно, с ним она всегда разговаривала голоском нежным, как шелк, и сладеньким, будто с языка прямо карамель течет, а со мной обращалась ровно с дворняжкой. Братец, бывало, сочинял пьесы для домашних представлений, где они изображали несчастных влюбленных, а мне доставалась роль индейца или разбойника, который губит их жизнь. Отец притворялся заинтересованным и бросал на меня сочувственные взгляды. В целом, на фоне братца, который был «так себе, сойдет», меня отец считал почти идеальным. Но мама гордилась своими старшими детьми и возлагала на них большие надежды.
Дом – две комнаты, соединенные крытым коридором, – стоял на крутом утесе, где из скалы бил источник, питавший речку Педерналес. Деревья вокруг такие громадные, как будто растут тут со дня творения. Отец сказал, что если мы найдем место, где лес не помешает построить большой дом, то там и поселимся. Мать, конечно, думала иначе.
Мы огородили прочным забором двор и загон для скота, соорудили коптильню, амбар и конюшню, где отец устроил даже небольшую кузницу. У нас в доме были нормальные деревянные полы, стеклянные окна со ставнями и немецкая печка, которой хватало всего нескольких поленьев на целую ночь. Мебель выглядела как покупная; мормоны в Бернете все починили и заново покрасили.
В большой комнате стояли родительская кровать под балдахином и койка сестры, а мы с братом делили кровать в неотапливаемой комнатке в конце коридора, хотя я частенько предпочитал ночевать на улице, в гамаке на старом дубе. Брат зажигал свечу и читал (мать позволяла ему такую роскошь), а я не мог спать при свете.
В большой комнате стояла главная семейная ценность – клавикорды, единственное наследство, доставшееся матушке от испанских предков. По воскресеньям немцы приходили в гости – полюбоваться на такую редкость, попеть и посмотреть представление очередной пьесы моего братца. Мать заводила разговор о переезде в Фредериксберг, где дети могли бы продолжить образование. Меня она считала пропащим созданием, и не будь сама участницей моего появления на свет, отрицала бы, пожалуй, свою роль в этом деле. Я же намеревался примкнуть к рейнджерам, как только подрасту, чтобы сражаться с индейцами, мексиканцами и прочими врагами.
Оглядываясь назад, я понимаю: мать знала, что должно случиться. В те времена люди были более открыты, мы чувствовали малейшую дрожь в пространстве вокруг, чуяли приближение опасности; даже типы вроде моего братца жили в согласии с природными законами. Это сейчас люди закованы в броню. Ничего не видят и не слышат. Земля искалечена, и Закон извращен. В Книге Господа сказано: я соберу вас в Иерусалиме и расплавлю вас в горниле моего гнева. Сказано, что так очистятся земли, которые нечисты[11]. Я согласен. Нам нужен великий пожар, пламя от океана до океана, и клянусь, я утоплюсь в керосине, если позволено будет запалить тот обещанный огонь.
Впрочем, я отвлекся. В тот день я старался заняться полезным делом, как все тогдашние мальчишки, – мастерил ярмо для быка. Сестра выглянула из дома и крикнула: «Илай, ступай принеси матушке из холодной кладовки над родником все запасы масла и варенья».
Я поначалу сделал вид, что не слышу, потому как нечего ей командовать, а что до ее предполагаемого очарования, оно давно не действовало. Признаюсь, частенько я дьявольски ревновал ее к брату, к тому, как они, бывало, сидели рядышком и улыбались чему-то, им одним понятному. Вдобавок она меня невзлюбила после того, как недавно я увел лошадь у ее главного поклонника, эльзасца по имени Хайберт. И неважно, что я вернул лошадь в лучшем состоянии, чем брал, порадовал животное, научил слушаться опытного наездника, Хайберт все равно ее бросил.
– Илай!
Будто на скотину упрямую орет. Жаль мне того бедолагу, который свяжется с ней навеки.
– Масло почти кончилось, – крикнул я в ответ. – Отец взбесится, если вернется, а масла нет.
И продолжил свое занятие. Здорово было сидеть в тени, а вокруг, миль на сорок, зеленеют холмы. А внизу речка да несколько маленьких водопадиков на ней.
Кроме ярма я решил выстрогать новое топорище для своего топора – как раз подыскал подходящую упругую ветку, получится мягче, чем нравилось отцу, а на конце еще приделаю полоску оленьего меха, чтоб не скользило.
– Ну-ка, поднимайся. – Сестра, в своем лучшем голубом домашнем платье, стояла прямо надо мной. – Тащи масло, Илай. Я не шучу.
Я посмотрел на нее снизу вверх, заметил свежий прыщик, который она попыталась чем-то замазать. Когда я принес масло и консервы, мать уже растопила печь и распахнула все окна, чтобы в доме было не так жарко.
– Илай, – окликнула она меня, – сходи к реке, налови рыбы, ладно? И хорошо бы фазана, если попадется.
– А индейцы? – спросил я.
– Ну, даже если поймаешь, не тащи сюда. Не стоит обниматься с дьяволом раньше времени.
– А где наш Святой Мартин?
– Ежевику собирает.
Прихватив удочку, ягдташ и отцовский «ягербуш», я аккуратно спустился по крутому известковому склону. «Ягербуш» стрелял одноунцевыми пулями, имел двойной спусковой крючок и вообще считался одним из лучших ружей в приграничье. Но отцу он казался слишком громоздким, чтобы перезаряжать, сидя в седле. Братец было заявил на него права, но выяснилось, что отдача чересчур сильна для его поэтической натуры. Ружье было чуть укорочено, но меня все устраивало. Из него запросто можно было уложить хоть старейшего из племени Эфраимова или, если хотите, сшибить белку с ветки на любом расстоянии – стреляешь специально мимо, а белка падает замертво от одного грохота, шкурка целехонька. Я был очень доволен «ягербушем».