Думай меньше, живи больше.
Хаманн,
письмо Й. Г. Линднеру от 18 мая 1765 г.
[19] Самым страстным, последовательным, отчаянным и непреклонным врагом Просвещения и в особенности всех форм рационализма, свойственных его эпохе (он жил и умер в восемнадцатом веке), был Йоханн Георг Хаманн. Он оказал весьма существенное, если не сказать ключевое, влияние – прямое или косвенное – на романтический бунт против универсализма и научного метода познания, в какие бы одежды последний ни рядился. На первый взгляд подобное заявление может показаться абсурдным, если учесть, что речь идет о человеке, чье имя в англоязычном мире почти никому не известно, о котором даже самые подробные и самые специальные наши энциклопедии упоминают разве что вкратце как об авторе эзотерических текстов, запутанных и невразумительных до степени едва ли не полной нечитабельности, об эксцентрической и одинокой фигуре, о взглядах которой – помимо того факта, что он был приверженцем некой весьма специфически понятой версии христианства, описываемой обыкновенно как одна из форм пиетизма, что он верил в тайные истины, передаваемые путем божественного откровения, и в буквально понимаемую одухотворяющую силу Библии, отвергал современный ему французский атеизм и материализм и был одной из не слишком заметных фигур в немецком литературном движении, именуемом Sturm und Drang («Буря и натиск»), – не говорится практически ничего. В обзорах и монографиях, посвященных истории литературы, о нем пишут иногда как о второстепенном авторе, внесшем свой вклад в общую неразбериху «предромантической» немецкой литературы 1760-х и 1770-х годов; его можно встретить в биографиях Канта – как согражданина по Кенигсбергу, как несчастного дилетанта, философа-любителя, которому Кант как-то раз помог, а потом и знать забыл, а тот критиковал Канта, так в писаниях оного и не разобравшись; а в книгах, посвященных жизни и творчеству Гёте время от времени приводятся несколько восторженных посвященных ему цитат из автобиографии последнего, Dichtung und Wahrheit.
Но никакого определенного впечатления не складывается: во всех этих историях Хаманн остается (так же, как то было с ним и при жизни) на обочине магистрального движения идей, предметом не слишком пристального любопытства разве что со стороны специалистов по идеологии протестантизма, а чаще всего и вовсе выпадает из поля зрения. При этом Гердер, чья значимость – при всем разнообразии мнений, бытующих в соответствующей научной литературе – навряд ли может быть поставлена под сомнение, однажды написал ему, что был бы вполне счастлив ролью «турецкого погонщика, который выхватывает священные яблоки из-под ног у вашего волшебного верблюда, везущего Коран»[20]. Гердер воспринимал Хаманна как человека воистину гениального, смотрел на него как на величайшего из своих учителей, а после смерти наставника чтил его прах как останки пророка. Америку и впрямь назвали в честь Америго Веспуччи, но открыл сей огромный континент все-таки Колумб, и в данном случае, как открыто признавал Гердер, Колумбом был Хаманн[21].
В начале девятнадцатого века ученик Хаманна Ф. Х. Якоби транслировал многие из его идей метафизикам романтической школы. Шеллинг считал его «великим писателем», которого, может статься, Якоби не понимал совсем[22]; Нибур говорит о его «демонической» природе и о сверхчеловеческой силе[23]; Жан Поль пишет, что «великий Гаманн – бездонное небо, усеянное звездами, какие увидишь только в телескоп, и многие туманности неразличимы ни для какого глаза»[24], и даже в устах писателя-романтика этот восторг перед уникальным, непревзойденным гением кажется несколько чрезмерным; совершенно в том же духе и Й. К. Лафатер заявляет, что вполне удовольствовался бы возможностью «подбирать золотые крошки с его стола»[25], а Фридрих Карл фон Мозер, этот «немецкий Бёрк», восторгается орлиным его полетом[26]. Даже если мы имеем дело с энтузиазмом современников, не оставившим почти никакого следа в памяти последующих поколений, этого вполне достаточно для того, чтобы вызвать любопытство к этой необычной фигуре, наполовину скрытой от наших глаз в тени славы своих же собственных учеников.
За внимание к нему Хаманн щедро платит исследователю: он – один из немногих действительно оригинальных критиков современности. Не будучи, насколько нам сейчас известно, ничем обязан кому-либо из предшественников, он обрушивается на всю систему общепринятых в его эпоху ценностей с оружием, отчасти вышедшим из употребления, отчасти малоэффективным или даже нелепым; однако и в этом оружии достанет мощи, чтобы сковать продвижение противника, чтобы привлечь союзников под собственное реакционное знамя и чтобы дать начало – насколько вообще мы имеем возможность говорить о чем-то подобном – мирскому восстанию против победного марша Просвещения и Разума, восстанию, которое со временем выльется в романтизм, обскурантизм и политическую реакцию, в великое обновление художественных форм, затронувшее самые основы творчества, и, в конечном счете, в постоянную угрозу социальному и политическому существованию человечества. Подобная фигура несомненно заслуживает некоторой доли внимания.
Хаманн – пионер антирационализма во всех сферах. Его современники Руссо и Бёрк на это звание, по большому счету, претендовать не могут, поскольку идеи Руссо, четко ориентированные на политику, вполне классичны в своем рационализме, тогда как Бёрк обращается к невозмутимому здравому смыслу людей рассудительных, даже если и не признает теорий, основанных на абстракциях. Хаманну же все это совершенно чуждо: в каком бы месте гидра разума, теории и обобщения ни подняла одну из омерзительных своих голов, он тут же наносит удар. Он наработал арсенал, из которого более умеренные романтики – Гердер, и даже такие холодные головы, как молодой Гёте, и даже Гегель, написавший пространный и не слишком лестный обзор его работ, даже уравновешенный Гумбольдт и его коллеги-либералы, – при случае заимствовали самые отточенные свои стрелы. Он – позабытый источник того движения, которое со временем объяло всю европейскую культуру.
Глава 2. Жизнь
Жизнь Хаманна, по крайней мере с точки зрения внешних ее проявлений, была небогата событиями. Он родился 27 августа 1730 года в Кёнигсберге, столице Восточной Пруссии[27]. Его отец, Йоханн Кристоф, происходил из Лаузица и, судя по всему, сперва был цирюльником, а потом сделался смотрителем муниципальной бани, каковая должность грела его самолюбие. Мать, Мария Магдалена, была из Любека. Так что с точки зрения социального происхождения он мало чем отличался от Канта или Шиллера и принадлежал по праву рождения к кругам куда более скромным, нежели Гёте, Гегель, Гёльдердлин или Шеллинг, не говоря уже о сыновьях дворян и родовитой аристократии. По корням своим семья была пиетистской; то есть принадлежала к тому крылу лютеранской церкви (хотя ничем особенным себя на этом поле не зарекомендовала), которое, под впечатлением от протестной реакции на книжную ученость и вообще на всяческий интеллектуализм, разразившейся в Германии ближе к концу семнадцатого века, сместило акцент на глубину и искренность личной веры и непосредственного чувства единения с Богом, коих достичь можно через тщательный самоанализ, страстное, устремленное в самые глубины души религиозное чувство, полную сосредоточенность на себе и молитву, посредством которой все грешное и порочное, что только есть в душе человеческой, будет подавлено, и душа останется открытой дару внезапной божьей благодати.