Доктор, напротив, казался необычно серьезным. Он принуждал себя улыбаться и весело отвечать Алисе, но было видно, что его веселость неискренняя. Алиса наконец заметила это и сама притихла; когда же между ними воцарилось молчание, которое Рейнсфельд не пытался прервать, она спросила:
– Доктор, что с вами?
– Со мной? – встревожился Бенно. – Ничего, решительно ничего!
– А мне кажется, что-то есть. Вы шли так торопливо и были так серьезны и печальны, и я не в первый раз замечаю это. Уже несколько недель, по-моему, вас что-то тяготит. Можно узнать, в чем дело?
В мягком голосе Алисы звучало участие, ее карие глаза с нежностью смотрели на врача, но дочь Нордгейма была последним человеком, которому Рейнсфельд мог открыть истинную причину своего тягостного настроения. Алиса не ошиблась: Бенно уже несколько недель жил под гнетом подозрения, которое Гронау заронил в его незлобивую душу. До сих пор, правда, не было найдено ничего, что так или иначе подтвердило бы его подозрение, но Рейнсфельд догадывался, что внезапный отъезд Гронау и его долгое отсутствие связаны с этим обстоятельством, что тот идет по следу. Он быстро овладел собой и ответил:
– Мне тяжело оставлять Оберштейн. Как ни хочется мне расширить поле деятельности, я чувствую, что прикипел к этим людям, с которыми столько лет делил печали и радости, и с этими горами. Я оставляю здесь так много любимого, что разлука не может не быть тяжела.
Он опустил глаза при последних словах, а потому и не заметил перемены, вдруг происшедшей в Алисе. Она побледнела, ее лучезарная веселость исчезла.
– Разве вы так скоро уезжаете? – тихо спросила она.
– Да, я жду только приезда своего преемника, вероятно, он будет здесь через неделю.
– И тогда вы уедете навсегда?
– Да, навсегда.
Вопрос и ответ звучали одинаково грустно. Наступило молчание. Алиса начала машинально перебирать цветы, сорванные по дороге. Она знала, что Рейнсфельда приглашают в Нейенфельд и что он принял место, но думала, что он останется здесь, по крайней мере, до их отъезда, а дальше ее мысли не шли. Она была счастлива здесь, в горах, всей душой отдавалась радостному настоящему и не думала о том, что оно когда-нибудь кончится, теперь ей напомнили, что конец близок.
– На этот раз я могу уехать спокойно, – снова заговорил Бенно. – Общее состояние здоровья жителей моего округа так хорошо, что лучшего почти и желать нельзя, а вы больше не нуждаетесь во мне. Если будете еще некоторое время соблюдать осторожность, то, думаю, можно поручиться за ваше выздоровление. Я очень счастлив, что смог сдержать слово, данное товарищу, и вернуть ему невесту здоровой и полной жизни.
– Если только ему есть до этого дело! – тихо сказала Алиса. Рейнсфельд растерянно взглянул на нее.
– Да неужели вы думаете, что Вольфганг меня любит? – спросила она. – Я… не думаю.
В ее словах не было горечи, они звучали только печально, и так же печально вопросителен был ее взгляд, устремленный на доктора.
– Вы не верите, чтобы Вольфганг любит вас? – воскликнул он, оторопев. – Но зачем же в таком случае он…
Бенно вдруг запнулся и замолчал. Ведь он лучше всех знал, что любовь не играла никакой роли при выборе его друга. Он еще ясно помнил тот час, когда Эльмгорст, полный холодной, дерзкой расчетливости, высказал намерение жениться на дочери всемогущего Нордгейма, и насмешливое пожатие плеч, с которым Вольфганг отверг всякую мысль о сердечной склонности: это была сделка, и ничего больше.
– Я не упрекаю Вольфганга, нисколько, – продолжала Алиса, – он всегда внимателен, услужлив, заботится обо мне, но чувствую, как мало я для него значу, догадываюсь, что даже когда он со мной, мысли его далеко. Раньше я этого почти не сознавала, а если бы даже и сознавала, то не огорчилась бы. Я всегда ощущала усталость, у меня не было радостей в жизни, и я казалась себе какой-то пленницей, точно меня заперли в тюрьму, в больницу; только потом, когда тяжелый гнет начал отходить, я научилась видеть и судить. Вольфганг любит свое дело, свое будущее, свое великое произведение – Волькенштейнский мост, которым он так гордится, меня же он никогда не любил.
Бенно испугала и поразила речь молодой девушки, он считал ее равнодушной к данному вопросу, а между тем оказывалось, что она с неумолимой ясностью видела истину.
– Вольф вообще не страстная натура, – медленно сказал он наконец. – Честолюбие преобладает в нем над всеми чувствами, он и мальчиком был таким же, а когда стал мужчиной, эта черта выступила у него еще резче. Это врожденное качество.
– У Альберта Герсдорфа тоже спокойная, холодная натура, а как он любит Валли! – возразила Алиса. – Вальтенберг не знал прежде другого счастья, кроме безграничной свободы, а что сделала с ним любовь! Баронесса Ласберг говорит, правда, что любовь первого – это каприз, который пройдет вместе с медовым месяцем, а любовь второго – горящая солома, которая так же скоро потухнет, как и загорелась, истинная же, прочная любовь вообще только мечта, измышление глупого романтизма. Умная женщина должна заранее отказаться от нее, если хочет быть счастлива в замужестве. Может быть, она и права, но это такой безнадежный, такой гнетущий взгляд! Вы разделяете его, доктор?
– Нет, – сказал Рейнсфельд так твердо и выразительно, что Алиса с удивлением взглянула на него, но затем грустно улыбнулась.
– Значит, мы с вами – мечтатели и глупцы, которых не признают умные люди.
– И слава богу, что мы таковы! – воскликнул Бенно. – Не позволяйте отнимать у вас единственное, что может дать счастье в жизни, ради чего вообще стоит жить. Вольф всегда пророчил мне, что с моими убеждениями я останусь жалким, никому не нужным простофилей. Пусть так! Я все-таки счастливее, чем он со всем его самомнением, со всеми его успехами. Ведь они не радуют его, он всюду видит только трезвую действительность, без вдохновения, без проблеска идеала. Моя жизнь была сурова: я остался сиротой после смерти отца и матери и студентом часто не знал, что буду есть завтра, да и до сих пор имею только необходимое, но все-таки не поменяюсь со своим товарищем, несмотря на всю его блестящую будущность.
В пылу увлечения Рейнсфельд не чувствовал, каким тяжелым обвинением против Вольфганга были его слова, этого не замечала и Алиса: блестящими глазами смотрела она на доктора, обычно тихого и скромного, а теперь прямо-таки пылавшего воодушевлением. Робкий и замкнутый, он отбросил сдержанность теперь, когда границы были уничтожены, и страстно продолжал:
– Когда мы с ним подведем со временем итоги своей жизни, счастье окажется, пожалуй, на моей стороне. Тогда, может быть, Вольфганг будет готов отдать все свои гордые завоевания за один глоток из источника, который для меня неистощим. Мы, бедные, презираемые, осмеиваемые идеалисты, – единственные счастливые люди на свете, потому что умеем любить всем сердцем, вдохновляться великим и добрым, надеяться и верить, несмотря на горький опыт. И если у нас даже все рушится в жизни, нам все-таки остается то, что возносит нас на такую высоту, куда другие не в силах следовать за нами; им недостает крыльев, а эти крылья имеют большую ценность, чем вся пресловутая житейская мудрость.
Алиса молча слушала эту страстную речь. Ничего подобного она не слыхивала в доме отца и тем не менее понимала ее инстинктом молодого горячего сердца, жаждущего любви и счастья. Она не подозревала, что человек, так вдохновенно отстаивающий идеализм и веру в людей, хранил в душе печальную мысль, способную лишить доверия к чести и верности друзей, и что эта мысль относилась к ее собственному отцу.
– Вы правы! – воскликнула она, протягивая Рейнсфельду обе руки, точно благодаря его. – Это высшее, единственное счастье в жизни, и мы не позволим отнять его у нас!
– Единственное? – повторил Бенно, причем, почти не сознавая, что делает, схватил ее руки и крепко сжал их. – Нет, вы узнаете и другое счастье. У Вольфганга благородная, богато одаренная натура: научитесь только понимать друг друга, и он сделает вас счастливой, или он недостоин обладать вами… Я, – тут голос изменил ему и дрогнул от сдерживаемой боли, – я буду часто получать от него вести о вашей семейной жизни: мы ведь будем переписываться, и, может быть, вы позволите мне иногда посылать поклон и вам.