— Как выпустили… оттуда-то?
— На что я им, когда на краю могилы стою. Срезали колос, вышелушили зерна…
Старик сидел на берегу пруда, опустив босые ноги в прозрачную воду, шевелил пальцами, взмучивая ил, поднимая со дна гнилые стебли осоки.
— У кого живешь?
— Где придется. Больше у Лифера Иваныча. Он тоже настрадался от детей антихристовых, понимает. Переменился народ, Игнатий. Посмотрю, и душа плачет. Не остается благочестия, греховными помыслами люди переполнены. Господи, мог ли я думать когда-то, что меня, пастыря веры нашей, будут гнать от порога дома, как пса смердящего!
— Кто же это так?..
— Э-э, сынок, есть нечестивцы. Великое испытание наслал на нас господь. Но кончится оно, и примут погрязшие в грехах страшную кару, воздаст им праведный за все безумства! В голосе Ферапонта послышались прежние рокочущие нотки. Помни об этом, сынок, не давай соблазнить себя погубителям душ, противься силе нечестивых.
Игнат косо глянул на старика. Не такой уж он смиренный, каким прикидывается. И сразу вспомнился Сохатый, и мертвый Лазарь Изотыч. Глухо спросил:
— Чему же мне противиться? Живу по своему разуму.
— По своему ли? Всех православных, будто скотину, в стадо сгуртовали. Мало того, скоро на ноги железные путы наденут, взнуздают стальными удилами.
— Зря ты, старик, такие сказки сказываешь. Отпустили тебя, ну и живи потихоньку, молись богу за себя и за других, не баламуть добрых людей.
— Вон как? — старик молодо и остро посмотрел в лицо Игнату. — А говоришь, верую. Как же можно веровать и терпеть надругательство над верой? Иконами печи топят, на нехристях женятся, имущества лишают… Где же у тебя глаза, Игнатий?
— Иконы из домов силой выкидывают плохо, что и говорить…
— Кругом насилие, разбой! — не дав договорить Игнату, спешил все выложить Ферапонт. — Кругом беззаконие! Эх, Игнатий, Игнатий, очнись, погляди!.. За что Лифер Иванович разграблен? За что меня всего лишили?
— Ты с Лифером себя не равняй! Он одно дело, ты совсем другое. Кто, как не ты, науськивал Сохатого? Вот уж кто был насильник и грабитель! Волком рыскал по земле… А кровь Лазаря Изотыча на чьих руках? Об этом ты помалкиваешь? А то, что вечно голодные ребятишки таких мужиков, как Петруха Труба, впервые досыта хлеба наелись, тебя не касается? А то, что одинокой бабе, такой, как Настюха Золотарева, колхоз стал опорой и защитой, не видишь? Игнат говорил медленно, не повышая голоса, сдерживая вспыхнувшее вдруг раздражение. — Ты брось, старик! Хватит смут. И крови хватит.
— А кто хочет смут и крови? — Ферапонт вытащил из воды ноги, обтер их травой, стал обувать ичиги. — Ты что-то, Игнатий, недопонял.
— Все понял, слава богу, битый.
— Я же просто хотел умственно порассуждать. Тишина тут, благодать, душе успокоение… Ферапонт снова говорил тихо и гасил веками огоньки в глазах. — Пришел к тебе пожить, отдохнуть от суеты мирской, лесным духом здоровье наладить. Но вижу, не примешь.
— Живи, если хочешь. Не тесно.
— Спаси Христос! Поживу…
Пробыл Ферапонт на мельнице несколько дней. Подолгу молился, бил поклоны, касаясь лбом щербатых половиц зимовья, снова и снова втягивал Игната в разговор о греховности нынешней жизни, но тот больше отмалчивался. Игнат считал, что в первый день сказал ему все, что надо было. Он обрадовался, когда старик надел котомку и взял в руки палку, но из вежливости сказал:
— Живи, куда торопишься?
— Пойду, — вздохнул Ферапонт. — А ты, Игнатий, слова мои из головы не выкидывай.
Опираясь на палку, он тяжелым шагом пошел по дороге. Его ичиги взбивали серую пыль, и она оседала на свежую зелень обочины, на головки лесных цветов…
Осенью Игната вызвал Рымарев. С мельницы в Тайшиху он пришел поздно вечером, почти во всех домах уже погасли огни, но окна конторы колхоза еще светились. Игнат решил сразу же и зайти.
В конторе был один Рымарев, и тот уже собрался уходить, запирал свой кабинет.
— Ты что так поздно? — удивился он. — Садись… Тебе не надоело на мельнице?
— Ничего… Привык.
— Дело, Игнат Назарыч, такое… Человек нужен. Заведовать животноводством. Абросим Николаевич вас рекомендовал. И Стефан Иваныч одобряет…
— Какой из меня заведующий…
— Вы не отказывайтесь. Трудное у нас положение. Сена заготовили мало: хлебоуборка подперла.
— Страду закончили?
— В основном да. Почти весь хлеб в амбаре, скоро распределять будем. Хлеба тоже немного. Тяжелый год будет. Концы коротких усиков Рымарева скорбно опустились, — Пожалуйста, не отказывайтесь.
— Подумать надо, с братом, с Максюхой, посоветоваться.
— Мы хотели его, Максима Назаровича, назначить. Но на заимках надо жить все время, а у него семья. Рымарев говорил это так, словно оправдывался перед Игнатом.
— Завтра утром приду и скажу.
— Ну, хорошо, — Рымарев погасил лампу, закрыл на замок двери конторы. — Думаю, мы с вами договоримся.
Рымарев пошел домой по улице, а Игнат свернул на прямую тропку, протоптанную вдоль забора, огораживающего колхозные склады. Ночь была темная, на небе ни звездочки. Он ничего не видел перед собой и придерживался рукой за жерди забора. Вдруг-впереди вспыхнул и погас огонек. Игнат подумал, что кто-то идет навстречу и на ходу закуривает. Но огонь вспыхнул снова, пламя вдруг взметнулось, осветив угол амбара, бревна, сваленные возле него. От огня к забору метнулся человек. Поджигатель!
Игнат бросился к нему, и в тот момент, когда человек перевалил забор, оказался рядом, мельком увидел бородатое лицо, диковатые от испуга глаза, что-то крикнул и прыгнул на него. Покатились по земле, с треском разрывая одежду. Игнат больно ударился головой о что-то твердое камень или мерзлый ком земли в ушах зазвенело, и он ослабил руки. Поджигатель, отпустив его, вскочил, хотел бежать, но Игнат вцепился ему в полу, рванул изо всех сил, повалил, сел верхом. За спиной кто-то засопел. Игнат хотел обернуться, но страшный удар по голове опрокинул его на землю. Еще один удар по плечу, он почувствовал хруст кости и потерял сознание.
…Над головой, как детская вертушка на ветру, крутился белый потолок то медленно, то с быстротой, от которой начинало тошнить и становилось страшно. Он кричал изо всех сил, но никто не отзывался, а крик катился, затихая, как эхо в лесу. Становилось легче, когда потолок исчезал, а перед глазами начинал плавать густой плотный туман, он клубился, никуда не уходя, сквозь-него иногда проглядывали лица незнакомых людей женщина в белой косынке, мужчина с большим носом. Однажды из тумана выплыло худое лицо с огромными глазами и редкой бородой лицо с иконы: «Ну что, теперь уверовал?» Игнат все понял. Вот, оказывается, как оно бывает… Совсем просто. И ничего хорошего. Ему стало до слез жаль, что не увидит больше Настю, Максима, маленького племянника Митьку, тихий пруд у старой мельницы ничего, что дорого сердцу, и было все равно, что подумает человек с вопрошающим взглядом больших глаз, сказал ему отрешенно: «Уйди». Исчезло лицо, растаял туман, над головой снова вращался потолок и вместе с ним чьи-то скорбные лица. Да это же Максим! И Корнюха. А вот и Настя. И большеносый в белом халате тут же…
Впервые пришел в себя Игнат ночью. Увидел гнутую спинку железной кровати, стену, беленную известью, черный проем окна, потолок с желтым пятном света от лампы и самую лампу на стуле возле кровати. Сразу же вспомнил, что с ним случилось, повернул голову, и тотчас раскаленная игла прострелила мозг, закачался и пошел давать круги потолок все быстрее, быстрее, потом вдруг все оборвалось.
Утром очнулся снова. На стуле, где ночью стояла лампа, сидел большеносый человек в белом халате и белой шапочке, держал Игната за руку.
Пульс семьдесят шесть, кому-то сказал он и осторожно положил руку на кровать, встретился взглядом с глазами Игната, улыбнулся: — Как себя чувствуете?
Игнат хотел ответить, но из горла вырвался какой-то хлюпающий звук, и доктор протестующе замотал головой.
— Молчите. Положение у вас прекрасное. Но молчите!