— Если честно говорить, — продолжал Петров, — в письме я вижу немало такого, что должно привлечь наше внимание. Прежде всего о тебе. Ты, я уже говорил об этом, обманул мои ожидания. Я мог ошибиться в выводах. Но разве не о том же говорится в письме? Подумай. Во всем остальном поручаю тебе досконально разобраться.
— Пожалуйста, разберусь, — сухо сказал Белозеров.
— Ты что, обиделся? — Петров нахмурился.
— На пустяки не обижаюсь. Муторно на душе от этого письма. Нехорошее оно.
— Почему, собственно, нехорошее? Человек озабочен нашим общим делом. Что ты нашел в этом нехорошего?
Тогда Белозеров не нашел, что ответить секретарю райкома, но и сейчас, думая о письме, не мог бы сказать, почему все его нутро воспротивилось тому, что было в нем сказано, почему возникло чувство отвращения к человеку, который его написал.
Дорога тянулась в гору, и лошадь перешла на шаг. Стефан Иванович свернул папироску, прикурил от зажигалки, сделанной из винтовочного патрона память о фронте, о живых и павших боевых друзьях.
Звучно цокали копыта по накатанной дороге, пронзительно-тоскливо скрипели полозья саней, зимние сумерки растекались над засугробленной землей. Мороз пробирался под облезшую доху и шинель, Белозеров так намерзся, что еле распряг лошадь. Но с бригадного двора пошел не домой, а к Игнату.
В доме председателя было жарко натоплено. Он сбросил доху и шинель, прижался спиной к горячей печке, потер озябшие руки. Игнат сидел за столом, рассматривал уже знакомую Белозерову школьную карту с красными карандашными пометками.
— Война-то к концу идет, Стефан Иванович! — Игнат ткнул пальцем в карту. — Катится фашист, катится, супостат проклятый!
«Тоже мне, полководец»! — с легким раздражением подумал Белозеров, но вслух сказал:
— Кончается, верно. Только не завтра. А каждый день в тысячи жизней обходится.
Игнат вскинул на него изучающий взгляд, встал, налил стакан горячего чая.
— Окоченел, кажись. Садись, отогревайся. Сейчас Настюха придет, ужинать будем.
— Пока ее нет, почитай-ка… — Белозеров подал ему письмо, взял стакан с чаем, снова прислонился к печке.
Игнат читал долго, шевелил губами, мял в кулаке бороду, покачивал головой. Прочитав, зачем-то посмотрел бумагу на свет.
— Ну, что ты скажешь? — нетерпеливо спросил Белозеров.
— Что? — Игнат потер виски, наморщил лоб. — Все верно. Гонения на Еремея Саввича были. С председателей погнали, из бухгалтерии попросили, в секретари не выбрали. Все правда. Но вот беда, правда эта так скособочена, что становится самой настоящей неправдой. Вопрос не в том, лишили его должности или нет, а в том, почему лишили. Про это же тут ни слова не сказано.
Слушая Игната, Белозеров, кажется, начал понимать, чем ему так сильно не понравилось письмо. Именно тем, что где-то что-то недосказывая, о чем-то говоря чуть-чуть, оно все ставит вверх тормашками, как самая подлая ложь. Такую ложь опровергнуть бывает трудно, а порой и невозможно.
— Подлец! — сказал он так, словно выносил окончательный приговор. — На Тарасова не постеснялся тень кинуть. Откуда взял, что Устинья с ним крутила?
Игнат помрачнел.
— Откуда взял, не знаю.
— Придется с Устиньей поговорить.
— А зачем, Стефан Иванович? Положим, в письме насчет Устиньи и Тарасова все верно. Что мы, люди сторонние, можем понять в этом? Они сами с головой… Неосторожным словом можно так ранить человека, что рана не зарубцуется и до конца жизни. А кому это нужно?
— Может быть, ты и прав, — сказал Белозеров, с сожалением думая, что и здесь анонимщик, видать, свои измышления строил не на пустом месте. — Кто мог написать, как ты считаешь?
Игнат ответил не сразу. Видимо, колебался, сказать или не сказать. Это разозлило Белозерова, со стуком поставил стакан на стол, стал ходить по избе взад-вперед.
— И что ты за мужик, Игнат! Временами никак не пойму тебя. Ну что ты тянешь? Ведь вижу знаешь.
— Я-то, может, и знаю. Но надо ли знать тебе, не уверен.
— Это почему же, черт возьми!
— Ты будешь во всем разбираться. Вот и разбирайся беспристрастно. Все взвесь как следует.
— Не говори чепухи! Взвешивать для меня тут нечего. Без того все ясно-понятно. Если бы это было до войны, я не знаю, как бы подумал. Война меня, Игнат, многому научила.
— Ну, хорошо, — сказал Игнат. — По моим соображениям, такое письмо мог написать единственный человек — Еремей Саввич.
— Но почерк не его!
— Наверное, левой рукой накарябал. Вчитайся, все его любимые словечки тут — «заслуженный», «должность».
Белозеров перечитал письмо еще раз, хлопнул себя по лбу.
— Едрена бабушка, а ведь точно — он! Верный партиец товарищ Кузнецов… — стал перечитывать вслух письмо и смеялся почти после каждой фразы; теперь, когда знал, что это написано Еремеем Саввичем, слова звучали совсем иначе глупо, нелепо.
Игнат даже не улыбнулся.
— Зря ты развеселился, — сказал он. — Будь Ерема недоумком, можно было бы и посмеяться. А тут плакать надо. Всю жизнь хитрил-крутил. Бочком в партию протиснулся… Все выгоду искал. Даже сейчас у него одна дума о себе.
— Ладно, — Белозеров сунул письмо в карман, оделся. — Я поговорю с этим писакой. Потом посмотрим…
Он зашел к Еремею Саввичу, велел ему идти в контору. Тот прибежал следом. На всклоченной рыжей бороденке налет инея, глаза настороженно-ждущие. Белозерову представилось, как он дома, закрыв двери на крючок, потел над письмом, выводя буквы непослушной левой рукой, и злорадно улыбался и грозил кулаком своим недругам представил это и горько усмехнулся. Вот еще один из тех, кого он не сумел разглядеть в свое время. Ведь из него, наверное, можно было бы сделать человека.
— Мне, Еремей Саввич, в райкоме твое письмо передали. Для меня в нем кое-что непонятное есть.
— Какое мое письмо, Иваныч? Не посылал я в райком письмо. — Белозеров оставил его слова без внимания, разложил листочки на столе, склонился над ними.
— Кое-что я сам знаю. А кое-что без меня было. Давай все установим в точности. По какой причине тебя сняли с председателей?
— Неугоден был. Буксырщикам ходу не давал, крепил дисциплину.
— Хорошо. Но почему с тех пор, как Игнат председатель, никто не буксырит?
— На полях ничего не остается.
— Вот видишь! А ты хлеб оставил, и за это тебя по головке гладить? Хорошо, что меня не было, я бы с тебя за это дело еще строже взыскал! При чем же тут Игнат, с чего ты понес на него?
— Обидно же, Иваныч. Всех должностей меня лишил, простым колхозником сделал. И от тебя подмоги нет. Пришлось сигнал в верха подать. А что, не имею таких прав?
— Имеешь, имеешь, — успокоил его Белозеров. Он не смотрел на Еремея Саввича, глухая ярость закипала в сердце, хотелось скомкать, разорвать эти листки и бросить ему в лицо, потом пинком вышибить его за двери. Вспомнились разговоры о том, что Кузнецов и Рымарев на Максима донос настрочили. Решил спросить его об этом.
Еремей Саввич закрутил головой.
— Нет, не я писал. Рымарев. Я только переписал готовое.
— Левой рукой, как и сейчас?
— Левой.
— Специалист! Разве ты не знаешь, что о правом деле левой рукой не пишут? Сукин ты сын, Еремей Саввич! Тебе, как всем другим, Советская власть дала все, что нужно для умной, честной жизни. А ты? Что ты сделал для Советской власти? Война жизнь всех людей перевернула, а у тебя одно страдание о тепленькой должности. Верный партиец! Никакой ты не партиец! Гнать тебя надо в три шеи из партии. И выгоним. Уж об этом я позабочусь, будь уверен.
— Да ты что, Иваныч? Тебе-то я что сделал? Только вскользь упомянул. Ну прости, недоучел.
— Все. Разговор наш окончен. Катись!
— Смотри, товарищ Белозеров. На тебя тоже управа найдется. Еремей Саввич поднялся, зло глянул через плечо. Спелись тут все! Я до Москвы дойду.
— Брехня, как хромая кобыла, далеко не увезет.
21