— Братушка… Родненький…
А его губы раздвигала глупо-счастливая улыбка.
На столе горела оплывшая восковая свеча, возле нее лежала старая застиранная кофточка, клубок ниток, наперсток. Татьяна, видимо, занималась починкой. Смахнув шитво со стола, зажгла еще одну свечу, спросила:
— Насовсем?
— Нет, на полгода. Может, и раньше… Когда ноги подживут.
— Господи, совсем забыла про Митюшку! — спохватилась она и ушла за деревянную, оклеенную картинками из журналов заборку, оттуда послышался ее тихий голос: — Сынок, а сынок, встань-ка.
Парнишка вышел на свет, протирая одной рукой заспанные глаза, другой придерживая сползающие подштанники, увидев Федоса, вылупил глазенки, стремительно кинулся к нему.
— Дядя Федос!
Митька заметно вытянулся, ростом чуть ли не выше матери, повзрослел, еще больше стал похож на Максима.
— Ты, молодец, так на меня не прыгай, — улыбнулся Федос, отстраняя от себя мальчика. — Не то доломаешь ноги. Дай сюда мешок. Он достал блестящую губную гармошку, протянул племяннику.
— На, держи. Трофейная.
— Немецкая? Честное слово, немецкая?
— Честное слово, Митька.
— Как это трофейная? — спросила Татьяна.
— На войне добытая, отвоеванная, — пояснил Митька, округлив щеки, дунул, выжав из гармошки противный ноющий звук.
— Перестань! — Татьяна стукнула кулаком по спине сына. — Гармошку завоевали. Они у нас города, а мы гармошку.
От ее слов Федосу стало неловко, он достал махорку, закурил, пристальнее вгляделся в лицо сестры. Она была все такой же красивой, молоденькой, но в чертах лица, во взгляде появилась не замечаемая раньше жестковатая неподатливость.
— Города, Танюха, отобьем, — сказал он и почувствовал, что голос против его воли звучит виновато.
— Когда? — спросила Татьяна, явно не ожидая ответа, — Замаялись мы, Федос. Недоедаем, недосыпаем, а войне и конца не предвидится… Митя, беги-ка к дяде Игнату, а я самовар поставлю.
Следом за Игнатом и Настей пришла Устинья, потом Елена, Прасковья Носкова, Лифер Овчинников, Абросим Кравцов, Верка Рымариха. Народу набилось полная изба. Весть о возвращении Федоса бежала из дома в дом.
Он вглядывался в усталые лица людей, слушал разговор и ощущал что-то похожее на стыд за свою недавнюю безудержную радость. Он многое видел, многое пережил, в память, наверное, навеки врубились обезображенная железом земля и опаленные огнем, изувеченные снарядами дома, деревья, вой бомб, вдавливающий тебя в землю, и предсмертные стоны товарищей, запах гари и тошнотворная вонь пороховых газов, леденящий страх и невыносимая боль. Все это пережито, осталось позади. И он, все это переживший, думал, что имеет право и на беззаботный отдых, и на уважение земляков, не знающих, что такое война.
Он думал, что деревня все та же и все так же справно, спокойно живут тайшихинцы, как-никак, тысячи километров отделяют их от фронта, на их дома не пикируют штурмовики, поля и огороды не вытаптывают гусеницы танков, но, оказывается, и здесь очень хорошо знают, что такое война, ту ее сторону, о которой он и не догадывался там, на передовой. Нет мыла, соли, спичек, керосина. Хлеба и того нет вдоволь, вместо чая заваривают листья брусники. Лифер Иванович с робкой надеждой спрашивает, не довелось ли встретить его сына Никиту, и неизбывная тоска в его взгляде заставляет опустить голову.
Впервые по-настоящему, до глубины души понял Федос, какая это страшная война, сколько невыносимых тягот, сколько горя, страдания взвалила она на плечи каждого человека. Пожалуй, сразу и не скажешь, где труднее там, в огне боев, или здесь, в томительной тревоге за жизнь родных и близких, в непосильной каждодневной работе.
Невеселая была встреча. Федос обрадовался, когда на пороге появилась Поля, одетая кое-как, растрепанная, с сияющим от радости лицом. Не стесняясь баб, стариков, она поцеловала его в губы, в щеки, в лоб, бормотала что-то ласковое. Федос увернулся, взял костыли:
— Ну, мужики, бабы, еще наговоримся. Пойду до дому, до хаты…
На улице Поля упрекнула его.
— Что же ты, бессовестный, до дому не дошел? Или тебе сестра дороже, чем жена?
— Брось ты это! — с неожиданным раздражением сказал он, но, спохватившись, подумал, что Поля, возможно, права, и мягче добавил: — Танюха мне заместо матери, потому как старше. И по пути еще.
Дома их ждали тесть и теща. Видать, Поля их известила. Викул Абрамыч пощупал на груди Федоса медаль «За отвагу», горделиво выставил вперед бороденку.
— Ерой, едрит твою налево! Похвально, похвально. Бывало-ча, кресты вешали, а теперь, вишь, кругляшки стали.
Теща успела собрать на стол. Викул Абрамыч, хитро подмигнув, достал из-под лавки бутылку водки, стукнул сухим кулаком по дну, выбивая пробку.
— Старый запасец. Теперь эту благость днем с огнем не сыщешь, Полька, тащи стаканы.
Федос глянул на стол. Еда добрая, хлеб нарезан белый, в тарелке пирожки. Сравнил с тем, что было на столе у Татьяны, сказал жене:
— А ты у меня живешь ладно, не голодуешь.
— Батя с мамой помогают.
— Запасец, затек, запасец. Теперь не шибко разживешься. Послушай, Федос Федорович, а за твое еройство будет послабление?..
— Какой я герой, прости господи! Федос засмеялся: забавляла уважительность тестя, сроду не величал, тут, пожалуйста, Федорович.
— Даром же не дают такие штуки? — Викул Абрамыч уперся перстом в медаль.
— Ну, не даром, конечно…
— Стало быть, родным должно послабление какое-то выйти, налоги скостят или землицы под усадьбу прирежут.
Старик за разговором не забывал наполнять стаканчики. Не успеет Федос опрокинуть, снова полный. В голове шумит, все тело становится вялым, говорить хочется о чем-то другом, а тесть зудит и зудит о «послаблении».
— Если что будет, ты, Федорович, нас не позабудь, впиши на свое имя. Мы тебе, ты нам, и будем жить. Время окаянное. Кто его знает, поди-ка, Гитлеряка-то окажется посильнее.
— Ты это, старик, брось! Начисто из головы выкинь! Гитлеряке все равно шею сломают.
— Я же ничего и не говорю. Сломать и надо, супостату. А только…
— Молчи в тряпочку, старик! Я тебе это со всей серьезностью говорю. Поглядел бы ты, что он на нашей земле выделывает.
— Ты меня, сынок, не понял, кажись.
— Все я понял!
— Не трогай его, батя, видишь, выпивши, — сказала Поля, ласкаясь, прислонилась к плечу Федоса.
— Не пьяный я! — Глухое недоброе чувство поднималось в душе Федоса, и он боялся, что сорвется, насмерть обидит и стариков, и Полю. — Устал я, спать хочу.
— Полька, стели постель! — скомандовал Викул Абрамыч. — Старуха, оболакайся! Отдыхай, сынок.
Утром Поля ушла на работу, Федос остался дома. Вышел на улицу, сел на лавочку. В деревне, как и вечером, стояла тишина, улица была пуста. В пыли на дороге купались куры, под забором свежо, чисто зеленела молодая трава.
Из переулка вывернулась подвода. На пустых громыхающих бочках сидел светлоголовый мальчишка, крутил над головой бич. Мосластая лошаденка, понурив голову, шла неторопливой рысью. Поравнявшись с Федосом, мальчишка крикнул «Тпррру!» и соскочил с телеги.
— Антошка! — обрадовался Федос встрече с сыном Луки. — Экий ты чумазый, едва признал.
Лицо племянника было в маслянистой грязи. Солидно покашливая, он сказал:
— В тракторной бригаде работаю.
— Что делаешь?
— А вот, кивнул на телегу, горючее вожу. — Рановато впрягли тебя в работу.
— Ничего не рановато. Все наши ребята, как закончилась учеба, работают. Васька Рымаренок прицепщиком, Назарка, Петька и Митька наш бороноволоками.
— Митюху я вчера видел.
— А я на полевом стане ночевал. Сегодня мамка сказала, что ты приехал. Заехал вот…
— Батьке письма пишешь?
— Редко. Совсем мало у меня времени, — по-взрослому ответил Антон.
— Ты сейчас в МТС? Возьми меня.
В МТС Федос пошел в мастерские. Костылял из цеха в цех, почти не встречая знакомых, большинство токарей, слесарей были новые, работали в основном подростки. Они беззастенчиво пялили на него глаза, которые побойчее, заводили разговор. В моторном цехе он неожиданно увидел Дариму. Одетая в великоватый для нее комбинезон, она заворачивала гайки огромным разводным ключом. Уперлась ногами в половицы, налегла всем телом на ключ, на смуглом лице напряжение, маленькие губы плотно сжаты.