С год, поди, лежала обновка в сундуке, пока не пришел момент обряжать Мишку в школу. За год он не прибавил в росте и на палец — харчи были не те, и Ольга, как ни крутила, ни вертела, как ни ладила сыну помочи, вынуждена была подшить и штанины, и рукава. В классе, когда рассосалась смутная робость перед обновлением жизни, Мишка сообщил новым товарищам, что костюм у него американский, подарочный, полученный по ордеру за убитого отца. Двое или трое ребят сказали, что и у них отцы погибли на фронте, а ордеров им не выделили, и Мишка даже сдрейфил было, не отберут ли подаренье назад. Потом, соображая, сказал завистникам, что, видать, их отцы не так воевали, как его…
Года три, не снимая, носил он американский костюм — штопать локти было просто: на сером не различишь. На фото в нем попал, осталась память.
И Михаила задело минувшее — пробежал теплый ветерок в душе, шевельнул пожухлую листву. Горькое детство, которое он не любил вспоминать, на которое был в большой обиде, как бывают в обиде на человека, испортившего жизнь, издали показалось не таким уж и лихим и безрадостным. Не один раз приходилось ему вспоминать и рассказывать кому-нибудь о зловещем вое ночных бомб, выбирающих себе жертву по непонятным, слепым законам случая… И радость уцеления — разве она не озаряла счастьем душу и не затмевала все другие, преходящие беды, обнажая их суетность и ничтожность? До сих пор ее застывшие пласты помогают душевному равновесию, стоит лишь коснуться их в глубине прошлого, ощутить их скрытую до поры власть…
Он механически наполнил себе стопку — жар в груди возрастал.
…Ни прислониться к чему, ни на пол, упаси бог, сесть — носил заморский дар, точно воду боялся пролить. До первого пятна. Привычки к аккуратности не было, и пятно — густое, ядовитое — однажды в один миг прочно уселось на коленной выпучине. «Эх!..»
— А помнишь, как чернильницу на себя кувырнул? И чуть не испортил все?
— Вот я счас подумал… Не помнить!.. Лупила-то как!
— Да, сыночек, жалко-то как было, вещь-то какая…
— Не я же чернилку-то уронил, елки-палки! Ты вот до сих пор не веришь…
— Почему же не верю… Тогда ведь под горячую руку — как увидела, господи!..
Вот они, эти следы детства, отпечатались — за всю жизнь не сотрешь. Михаил, вынесший в детстве немало порок, своих детей зарекся наказывать битьем. Правда, пока их нету… Нету…
— Так когда вас снесут-то? — выдернув из множества предметов на столе графин с остатками водки, Михаил протянул его жене и кивнул в сторону холодильника: «Влей маленькую…»— Когда?
— Переселенье-то?
— Да.
— Ай!.. Пришла балалайка, назвонила — этот, который переписывал всех по домам, — да так вот который год и ждем. А я думаю, бесполезное дело, сынок. Ты подумай: колупни сейчас — ведь как тараканы побегут из развалюх. Стольких напрописали, как слух пошел, что всю улицу будут сносить, — ужас! Я знаю, у каждого родственники нашлись, уж, кажется, потерянные. Все теперь в город норовят…
Далеким отблеском мелькнуло время, когда сама она, ниткой потянувшись за мужем из деревни, трудно привыкала к городу — холодному и чужому, как ей казалось, для каждого. Ольга вытерла платочком лицо и продолжала:
— И ко мне подъезжали — да-да, и знаешь кто?
— М-м?
— Тетушка твоя Евгения…
Это была отцова двоюродная сестра. В голодное время Мишке перепадало кое-что со стола дальних родственников, — он тайком от матери изредка наведывался к ним. В те дни, когда Ольга со своей тройкой билась в нужде, словно рыба об лед, Евгения и горсткой соли не поделилась с невесткой, при всяком удобном случае выставляя наружу скудость своей жизни. Да и позже если и привечала кого из Ольгиной ребятни, так это Мишку — мальца расторопного и учтивого. Зинку Евгения считала пригульной, чужой, а Саньку «горазд спесивым» и вредным. Ольга, уяснивши, чем дышит ее золовка, в один раз отрубила все связывавшие их ниточки. Ни сама не была ни разу у Евгении, ни к себе ее не приглашала.
Михаил все это знал, конечно, — и по сию пору хаживал к тетке в редкие приезды домой, опять же скрытно от матери.
— Ты так и не помирилась с ней? — спросил он, будто сомневаясь.
Ольга удивленно поглядела на сына.
— Чего же это мне с ней мириться? — Она покачала головой и, секунду-другую помедлив, добавила — Да мы ведь и не ругались…
Михаил сделал вид, что никаких подводных струй в материных словах не различил, и бодро отозвался:
— Иностранцы с нами в космос летят, все секреты друг другу выложили — теперь ведь не скроешь, а люди на земле не могут столковаться…
Ольга промолчала.
— И огород твой со временем пропадет, — быстро тронул Михаил другую струночку.
— Да уж если возьмутся — пропадет.
— А все-таки очень выгодно — свой огород, правда? — спросила Лида.
— Лидушка, привычка. У вас вот все магазинное, а мне — укупишь ли? А огород — и зелень, и картошки сажаю ведра два-три. И Зинку снабжаю, и себе хватает до весны.
— А деревья? — Михаил произнес это так, словно очень жалко ему было, что у них-то с женой сад развести негде.
— И деревья, — согласилась Ольга. — Яблоки сушу, груши. И детям полезно — груша крепит хорошо, и витамины зимой.
Она подумала, что зря все-таки не привезла молодым и в этот раз вместе с вареньем сушеных яблок, — не пропали бы, употребили бы в дело.
— Да деревья-то уж застарели, — сказала она вслух. — Яблоня в дальнем конце ничего почти не дает, левый сук совсем высох. Спилить бы надо, я уже говорила Толику, да все как-то руки не доходят. А груша-то вымахала, сынок! Теперь уже не залезть… Одичала, правда, грушки маленькие — во! — Ольга показала долю пальца. — Ухаживать надо за всем, поливать, да уж силы не те. Разве натаскаешься воды?
— Все с угла? — Михаил вздохнул.
— С угла, два проулка… Так иногда намотаешь руки— думаешь, пропади оно пропадом!.. А нет, опять идешь.
— Огород и спас в войну, правда?
— Господи, да без него я и не знаю, что бы и было. Сад-то хулиганье обчищало: во, с голубиное яйцо завязь обрывали. Никак нельзя было уберечь. Я как-то надумала караулить, дак чуть самою не прибили — с железными прутьями лазили. Специально делали.
— Вот хамы!..
— Ай, сынок, все есть хотели…
— Значит — иди воруй?
— Да нет, это — конечно…
Ольга пожала плечами — не об этом, мол, речь — и развернулась к невестке:
— До войны-то у нас вообще не было огорода, один сад и трава. А в войну, в первую же весну, я сначала одну куртинку вскопала, потом вторую — так и подняла все под стволами. Потом и подсадила несколько корней, добыла в деревне, — ранетку, две вендерки…
— Я помню, — сказал Михаил.
— Да ты уже большой был, лет семь; конечно, должен помнить.
Минакова снова обдало теплом давнего прошлого, захотелось еще выпить — за тяжкое детство, за ушедшие годы. Он щелкнул пальцем по горлу, протянул руку к холодильнику: «Лида, ну что ты!» А матери сказал:
— Как выжили только…
— А так и выжили. Лежу ночью, думаю: а как же завтре-то, чем кормить-то буду? Все выменяно — и часы у нас были с кукушкой, и машинка ножная «Зингер», и вещи отцовские, что остались, — все снесли в деревню с Варей Грибакиной. За машинку два пуда хлеба дали, зерна и масла топленого. Да-а, дело было зимой, масло отпечатком так в тряпке и несла, помню. Ну, думала, заживем. А быстро все прибрали, мыши.
— Какие мыши?
— Да вы — мыши, какие же еще! Ты да Санька. Зинка еще только родилась. Цельный день могли хрупать, только давай.
Ольга приложила платочек к мокрому глазу, отняла, долго, будто не различая, смотрела на пятнышко просочившейся слезы.
— А как Варваре-то досталось, господи-и! Четверо малых ребят, Николай погиб еще раньше нашего отца. Ох, Варя… А всех выходила, всю жизнь на девок положила. Побиралась с ними.
— Побиралась?
— Дак а что же, куда денешься?.. Да и мы просили, сынок…
На какой-то момент в комнате словно что-то остановилось — движение воздуха, света или ход времени. Стало пусто и тихо. Но этот момент тотчас и миновал, жизнь текла, и Ольга все поняла. Было совестно — у Михаила осело лицо, попунцовели мочки ушей и у Лиды.