Рыжохе велели отойти в сторону. Ни жива ни мертва, она отступила к длинной скамейке, стоявшей посреди комнаты, уставила вытаращенные глаза на самого главного здесь — длиннорукого мрачного ефрейтора. Вот он буркнул что-то солдату, выходившему с ним на крыльцо, и тот, отлучившись на минуту, вернулся со второго этажа вместе с Закурбаевым, заранее знавшим, что надо делать. Полицай понимал по-немецки, он выслушал короткое слово начальника, кивнул и повернулся к застывшим у порога ребятам.
— Кто из вас брал вот это из ящиков возле старого клуба? Кто воровал? — Закурбаев потянул к себе лежавшую на столе газету, под нею открылся плоский шелковый мешочек. — Я спрашиваю ясно, нет?
Во рту стало сухо, Костька с трудом сглотнул. Вот, оказывается, в чем дело: в порохе, в этих белых круглых мешочках. Как же быстро они их хватились!..
Ящики со снарядными гильзами, заполненными такими мешочками, появились неожиданно и лежали рядком около клубной стены безо всякого присмотра. Разнюхал, что в них скрыто, Ленчик, он первым и вытянул из нескольких гильз по скользкому пакету из белоснежного шелка и показал всем, кому хотел. Порох в них — серые в полногтя пластинки — горел жарко, но спокойно, им можно было разжигать сырые дрова в печке, усиливать слабый огонь. Шелка из пакета выходило немного, два круга с блюдце величиной, но такой красивой материи, наверно, никогда и ни у кого не было…
— Кто брал? Кто воровал, я спрашиваю? — Закурбаев схватил белую лепешку и, вытянув руку, приблизился к стоявшим в голове группы Костьке и Вовке. — А? — Он посмотрел через плечо на Стебакова — Этот брал?
Гладкий шелк коснулся Костькиной скулы. Ленчик слабо кивнул. Подошел ефрейтор и, отстраняя полицая, неожиданно хлестнул Костьку ладонью по щеке. Удар был такой тяжелый, что сразу онемела вся левая половина лица, в голове загудело, соленая кровь густо заполнила рот.
— Никс цап-царап! — не размыкая зубов, громко произнес немец и остановил взгляд на Вовке, сжавшем губы и сузившем глаза в ожидании своей доли. Его немец ударил еще сильнее, с хриплым выдохом, так, что Вовкина голова метнулась в сторону, и кровь тут же засочилась сквозь губы и закапала из носа.
Немец бил всех одинаково: коротким замахом сбоку, после каждого удара сжимая и распрямляя пальцы, давая ладони отдых. Когда он подошел к Рыжохе, раздался отчаянный визг, и за окном эхом отозвалась Личиха. Фельдфебель скривил губы и, подняв левой рукой Рыжохе подбородок, правой хлестко шлепнул по гладкой розовой щеке…
Вовка не вытирал кровь — она текла по подбородку, капала на рубашку; когда первые капли упали на пол и немцы обратили на это внимание, Закурбаев злобно сказал ему:
— Ну ты, придержи сопатку!
Вовке первому и велели лечь на скамейку — на него указал фельдфебель. Вовка лежал вниз животом; оседлав лавку, на ноги ему сел полицай, голову тем же манером зажал бедрами один из солдат, в руках у другого появился резиновый хлыст. Долговязый, потирая отбитую руку, уселся за стол и распоряжался оттуда.
Первый удар прожег спину до костей — так Вовке показалось. Из горла выскочил куцый, оборвавшийся в самом начале вскрик, и огонь охватил все тело от пяток до стиснутых солдатскими ляжками висков. Боль заглушила стыд, как-то уравновесила его и оттого пережилась легче. А было — хоть до смерти, хоть убивайся, когда Закурбаев, обрывая пуговицы, рывком стянул с ягодиц штаны. Если б еще не было Рыжохи… Дальше было больней, ожидание режущего огня на голой спине было мучительным. Хотелось вгрызться в скамейку…
Немец стеганул всего три раза, и велено было встать. Напрягая ослабшие ноги, Вовка отвернулся от Рыжохи, стал поднимать сползшие до пола брюки. К лавке подтолкнули Ленчика. Он первым закричал во весь рот, заорал, забывши о немцах, Рыжохе, о матерях на дворе, и его мать, как подбитая сама, откликнулась таким же криком. Так по очереди и отвечали женщины воплем, узнавая родной голос. Одна из них, не выдержав, застучала в раму, фельдфебель выругался и выбрался из-за стола. Снаружи прогремел выстрел — наверно, в воздух…
Рыжохе Закурбаев с напарником задрали платье, спустили трусы; красный след от резинки словно перевязал плотное, уже большое тело. Она выла, не сопротивляясь, не закрываясь от ребят, и им, уже пережившим боль и позор, тоже не было стыдным смотреть на нее всепрощающими глазами общего унижения и участия.
17
До наступления сумерек теперь часто приходилось сидеть в подполье, туда перенесли коптилку, — устроенная в нишке, она мерцала живым глазом, как лампадка. В светлое время — с каждым днем все гуще и голосистей — высоко над головой просвистывали невидимые снаряды. К их острому шелестению и далеким разрывам в районе текстильного завода, вокзала, у мостов через реку постепенно привыкли. Обстрел продолжался несколько недель.
В последнюю из них немцы начали взрывать город. С холма старого монастыря было хорошо видно, как оседали одно за другим и заволакивались пылью крупные здания заводских цехов, кинотеатров и жилых домов на центральных улицах. Группа подрывников прошлась и по улочкам Рабочего Городка — повалила электрические столбы. К каждому из них саперы привязывали по паре толовых шашек, соединяли тонким шнуром и включали ток. Столбы подсекались на высоте опорных рельсов и падали, обрывая проволоку, на дорогу, в палисадники, на крыши домов. Вслед за саперами Костька с Вовкой потянулись на Пушкарскую улицу, от нее до Семинарки столбы шли ровной редкой цепочкой. Было странно видеть, как они — точно живые — под треск взрывов вздрагивали все разом и валились, скошенные, какой куда, качаясь на загудевших жилах проводов.
Старой известью веяло от развалин школы; когда ее разрушили, увидеть не удалось. Валька Гаврутов, заглянувший на минутку, только и успел выдать:
— Капец нашей тринадцатой!..
Он хромал — опять не повезло: в развалинах школы, увидев среди камней раму с большими счетами для первоклассников, хотел добраться до нее и проколол на гвозде ногу. И рама-то была ломаная…
Валька тут же умотал, а Костька с Вовкой, умолив мать, сбегали-таки за Средние ворота поглядеть на то, что осталось от школы. Среди кирпичного развала тонкими костями скелетов топорщились спинки и сетки покореженных железных коек, которыми немцы заменили в классах парты. Значит, они и койки не стали вывозить, подорвали все как было.
Тягачи-фургоны с солдатами убыли из Рабочего Городка в первые дни далекой канонады, медленно нарастающей, приближающейся к городу с восходной стороны. На улицах и в проулках, в широких дворах зияли опустевшие ямы укрытий с масляными потеками на дне. Ночами артобстрел затихал, прекращались взрывы, город замирал в ожидании новых тревог и потрясений.
Личиха, давно переселившаяся к себе, опять неожиданно пришла среди ночи к Савельевым. Достучалась, вызвала Ксению за порог.
— Погляди, что деется!..
За Сергиевской горкой, за темной купой старых лип, как болезненные вздохи, беззвучно вспыхивали низкие зарницы.
— Слышишь? — Личиха отвела с виска платок, повернулась ухом к частым сполохам. — Стрельба какая!..
— Наши…
— Видно, да…
Под скатом сарайной крыши еле различалась Рыжоха, прижимавшая к животу узел.
— Валь, ты? — спросила Ксения, присматриваясь.
— Я.
— А чего прячешься?
— Я не прячусь…
— Боюсь я, — сказала Личиха, поворачиваясь к дочери, — начнут бомбить, завалят нас в хате, и никто узнать не узнает. Пусти к себе в подпол, Ксюша? Поместимся, чай?..
— Да мне что, иди, если хочешь. — Ксения поглядела на затягиваемое тучами небо. — Может, сегодня пронесет… Мы-то все дома пока, в комнатах.
Личиха принесла с собой хлеба, две головки чеснока. По этому случаю подняли ребят, и вскоре кухня, где сгрудились все вокруг стола, наполнилась ядреным духом, исходившим от натертых чесноком корок.
Ксеньины ребята лизали остатки своих истертых долек, отщипывали языком крошки от ломтей — все растягивали радость. Липучая острота жгла губы легким отрадным огоньком.