– Уж не хотите ли вы превратить мой дом в притон? – уточнила она свой предыдущий вопрос.
Филип молчал. Он как-то освоился с её насмешливой манерой вести разговор. И потом, ему нравилось её разглядывать – куда лучше, чем прислушиваться к очередному запашку из глубины квартиры. Он молчал, ожидая, что она сама, возрастом своим и умом поймет его намерения. Он всегда рассчитывал на силу молчания. Ему было бы обидно получить отказ, и не просто отказ, а полный сарказма, ядовитый, облеченный в какую-то грациозную старомодную форму. Пражские старухи тоже умели так отказать, чтобы человек ушел ошарашенный самой фигурой отказа, полным идиотом.
– Как вы думаете, почему так спокойно в городе? – неожиданно спросила она.
– Чехов, – немного подумав, ответил Филип.
– Чехов? При чем тут Чехов? Что немцы могут знать о Чехове?
– А что вы о нем знаете? Что о нем вообще можно знать?
– Ах, ах! – засмеялась она. – Начинается! Мистика в три листика! Ну конечно, вы же чех! Чехов! Я догадалась, да? И тоже доктор!
Теперь она смеялась неудержимо, до слез, до страха за себя, она забыла о своем умении так смеяться.
– Вы увалень, недотепа, а он был светский человек, франт. Вы думаете, певец сумерек, затворник, чахоточный! А он учился танцевать у Блонди, я немного знакома с его семьей, кажется, их расстреляли ваши или они успели уехать, но куда им уезжать, они французы, вы лишили их отечества! Так вот, вся семья гордилась, что их дед учил Чехова танцевать. Я уж не знаю – пригодились ли ему эти танцы. Может быть, с этой кривлякой Книппер, как же я её не люблю, он и прошелся в мазурке на каком-нибудь губернском балу, да куда там, он уже еле стоял на ногах в то время, ему только и оставалось, что жениться на Художественном театре, да, да, я не оговорилась, он женился на театре, не на этой женщине. Хотя всем нам здорово повезло, что она немка!
Филип вышел из дома старой дамы и растерялся. Ему предстояло идти по городу, брать Машины вещи, нести обратно. Он не был даже уверен, что вызовет солдат просить о помощи. Все сделает сам – сколько там у неё вещей?
Он будет идти, а все с любопытством оглядывать его мешковатую фигуру с чужим чемоданом в руках. Он будет идти, а люди смотреть ему вслед насмешливо, как незадачливому вору, потому что они сами профессионалы, а он был необучен.
В оккупированном городе, как в чужой квартире, все живут в ожидании прежнего хозяина. Он обязательно заявится, отберет все назад, и наконец-то начнется разрешенная жизнь, все будет раскручиваться вспять, в сторону их прежней жизни.
Даже сейчас Филип ощущал всю фальшь суеты их и своего пребывания здесь.
На грузовике везли прикрытую рогожей статую. Чугунная рука грозно торчала из кузова. Сопровождающие веселились, как бы приглашая к веселью случайных знакомых. А может быть, они посмеивались над ним, Филипом?
Он дождался, пока грузовик притормозит рядом, взялся за борт и подтянулся, чтобы рассмотреть. Это везли к парку полуприкрытую брезентом статую царя Петра. Его возвращали на прежнее место, в центр площади, где раньше стоял снесенный солдатами памятник Ленину. Но что забавно – среди сопровождения царя на скамейке сидел майор, по-видимому, главный здесь, маленький, рыжий, лысоватый. Он махнул рукой Филипу, как старому знакомому, ощерился от удовольствия и в ту же минуту стал удивительно похож на самого Ленина, чью фигуру разбили позавчера и вот везли водружать царя.
И оттого, что это внезапное сходство стало заметно только ему, Филипу, и ни с кем не было разделено, и оттого, что живой двойник вез мертвую статую, и оттого, что ничего не меняется в мире, стало хорошо на душе, и Филип помахал вслед грузовику, улыбаясь.
Становилось ясно, что делать. Сохранить девочку в кругу своего замысла. А то, что замысел был, какая-то система возникала, образовывалась, как у всех, в этом хорошо организованном городе, Филип не сомневался.
Он действовал правильно. И мальчик, когда-то родившийся здесь и все еще проживающий, конечно, смеялся над ним, стоя у раскрытой двери лавки на улицу, но смеялся доброжелательно. Он никогда не видел Маши, а если бы и увидел, она могла ему не понравиться. Ему нравились рослые плотные гимназистки, пролетавшие мимо него, как чайки, но намерение Филипа он одобрял. Они, эти намерения, обладали ясностью, а это мальчик любил больше всего на свете.
При всей инфантильности намерений они были продуманы сердцем, а значит, правильно. Мальчику захотелось сказать это Филипу, но кто-то, наверное, позвал его из глубины магазина.
И началась между ними долгая безмолвная борьба. Маруся оказалась чистёхой. Она прибиралась, с трудом находя тряпки, иногда водой, иногда слюной. Она носилась по комнате с первой минуты, как вошла, будто придумала этот план заранее.
– Нельзя жить в такой грязи, тетенька, – сказала Маруся. – Вы свою молодость погубили и мою погубите.
– Ишь как заговорила! – замахивалась на нее старуха. – Взгляните на неё. У неё, оказывается, есть молодость! Какая у тебя молодость, когда в городе чужие? Оставь зеркало в покое!
Но когда с боями был, наконец, оттерт один из овальных портретов, висящих на стене, подошла и, наклонив голову к плечу, сказала:
– Мой наихристианнейший отец! Чехова отец драл, но тот хотя бы мужчина, а здесь по делу, без дела на девочку руку поднимать!
– Вас разве в детстве лупили? – удивлялась Маша. – Что-то не похоже.
– Положи, гадина, тряпку, – сказала старуха. – И не прикасайся. Что я теперь с этим портретом делать буду? Его выбросить надо.
– Вот еще! – отвечала девочка. – Так я вам и дала! Таких красавцев выбрасывать, я его в свою комнату перевешу!
– Не тронь, дрянь, – кричала старуха и, вырвав портрет, возвращала на место.
Оставалось с надеждой смотреть на лампочку в абажуре, пока та мигнет и погаснет, в городе выключат свет, и в темной квартире Маше нечего будет делать. Но та научилась прибираться в темноте. Каждый раз, когда свет возвращали, старуха находила свою квартиру отброшенной в детство.
Старуха не хотела примиряться, жгла тряпки в саду. Когда в ход пошли газеты, стала их тоже жечь, что показалось Филипу небезопасным.
– Пусть, – сказала старуха. – Как только ваша подопечная наведет порядок, они придут, чтобы взглянуть на себя в мои зеркала. Неужели неясно?
– Но почему, тетенька? – спрашивала Маша, устав от борьбы. – Ведь тошно.
– А разве на душе у меня лучше? А у тебя? В городе – чужие, ты себе не принадлежишь, с тобой можно делать что угодно. Да, тебе повезло с этим немолодым чехом, он заблудился, перепутал тебя с кем-то, возможно с собственной дочерью, если та у него есть, он не знает местных, ты все равно сделаешь по-своему, у вас просто не получается иначе. И когда он это поймет, будет поздно. Ты хоть одну книгу за жизнь прочла? – неожиданно высокомерно спрашивала она Машу.
– А вот и прочла, – верещала та, – а вот и прочла!
А что прочла, понятия не имела.
Возвращался Филип, хотелось жаловаться на хозяйку, но ей было стыдно жаловаться этому старому немцу, зачем-то решившему её спасти. Она сильно не доверяла Филипу, сколько раз он настигал на себе недоверчивый взгляд малахитовых глаз и в уголках рта презрительную ухмылочку.
Он не понимал – почему ни разу не попытался усадить её рядом и объясниться.
Что бы он сказал ей? Да, что бы он сказал, как объяснил необъяснимое, что она пропала, пропала с той самой минуты, когда в город вошли солдаты, что они только и ждут, когда она выйдет из темноты, чтобы наброситься и загрызть. Она и не представляет, откуда ей знать, какой соблазн в безропотности, в покорности, в оккупации. Здесь жили не принадлежащие себе люди, их спасало только, что они не сопротивлялись, быстро согласились на новое положение, в их конформизме была мудрость, а может быть, и конформизма не было, просто осточертела прежняя власть, и они готовы были сменить её на что угодно.