— Ты постарел,— замечает Виктор.
— Ты тоже не помолодел.
— Крепко тебе досталось за эти полгода?
— Да, но, видимо, меньше, чем другим.
Я рассказываю Виктору о судьбе Али-Бабы. Он смотрит на меня тревожно своими грузинскими глазами и тихо бросает:
— Ты на опасном посту и очень нужен… Значит, будь поосторожнее.
— Попытаюсь,— отвечаю ему.
Мне пора. Мы стоим еще немного у двери, Виктор говорит, что завидует мне, и я ухожу в мертвецкую.
Во время проверки неожиданно получаю оплеуху от блокфюрера.
— Где «ахтунг»? — спрашивает он.
239
Я объясняю, что работаю здесь первый день и еще не совсем освоился со своими новыми обязанностями. Эсэсовец предупреждает — при появлении блокфюрера я должен быстро и четко произнести «ахтунг» и рапортовать по форме.
— Ты отвечаешь за определенную группу хефтлингов,— поясняет он,— и обязан быть для них примером. Понял?
Ровно в семь приходит крытый брезентом грузовик. Я нагружаю его мертвецами и передаю дежурному унтершарфюреру формуляры. Он прячет их в карман, не переставая жевать бутерброд.
— Ты что уставился на меня так? — интересуется он.— Голоден?
— Нет.
— Тогда ты идиот. Проваливай.
Когда я возвращаюсь на блок, все мои товарищи уже в сборе. Иду в умывальную, потом крепко трясу руку Олегу и Броскову.
Бросков мало изменился с той поры, как я видел его в последний раз. Такое же узкое нервное лицо, такие же твердые, неласковые глаза. На мой вопрос, долго ли нам еще ждать освобождения, оп отвечает:
— Что значит ждать?
После отбоя мы еще долго шепчемся. Виктор недоволен своим положением уборщика. Правда, ему поручают время от времени прятать котелки с супом, которые потом передаются больным, но это, на его взгляд, не работа, а так, пустячки. Старшина здесь свой человек, и вообще жить тут можно, но как-то неловко. Я утешаю Виктора, как могу: лучше же, если уборщик порядочный человек, и потом неизвестно, что будет еще впереди,— надо сохранить силы.
На следующее утро вслед за писарями в мертвецкую является Шлегель. Среди умерших двое русских, Шлегеля интересуют их формуляры. Я отхожу к двери. Через несколько минут Отто подзывает меня.
— Тула была оккупирована?
— Нет.
— Не годятся,— решительно произносит он, просматривает другие карточки и повторяет: — Не годятся.
Минует неделя, прежде чем Шлегелю удается подобрать нужные номера. В моем ящичке на месте формуляров трех умерших русских, гражданских лиц из Курска, Белгорода и Орла, появляются формуляры трех военнопленных. После ухода Шлегеля я знакомлюсь с их данными: все трое офицеры-летчики, и у каждого над личным лагерным номером стоят две красные буквы «SB».
240
Во время очередной встречи с Шлегелем я спрашиваю, что означает это «SB».
— Sonderbehandlung — отвечает Отто.— Люди с такой пометкой гестапо должны умерщвляться не позднее чем через месяц по прибытии в концлагерь… Они уже умерли,— добавляет он с усмешкой.
— Отто, а что написано в моей карточке?
— Цивильный, учащийся.
— Поэтому меня и санитаром устроили?
— Да, это помогло.— Рыжие брови Шлегеля начинают сердито шевелиться.
— У меня нет больше вопросов, Отто.
— И очень хорошо.
Я радуюсь: мы, оказывается, не только путаем расчеты фашистского ученого-людоеда, но, подменяя номера, мы спасаем товарищей и от верной гибели.
Ч
Приходит апрель. Наступает настоящая весна. Горячее солнце в несколько дней съедает остаток снега, высушивает лужи. Все ощутимее становится запах хвои. Снеговые шапки на Альпах сжимаются, уползая к остриям вершин. Близится лето и вместе с ним час новых испытаний.
Стоя у двери мертвецкой на солнцепеке, я смотрю на восток.
— Алло,— раздается голос Шлегеля.
— Я.
— Пойдем вниз.
Гляжу на Отто. Он уже был сегодня у меня. Лицо у пего озабоченное, даже хмурое.
— Что случилось?
— Идем.
Спускаемся в подвал. Отто закуривает.
— Пойдешь в лагерь.
— Когда?
— На днях.
Я уже хорошо усвоил привычку не задавать лишних вопросов, но сейчас, чувствую, без них не обойтись.
— Это надо?
— Да.
— А что все-таки случилось?
Шлегель тушит сигарету, сбивая огонь на пол. Брови его шевелятся.
1 Особая обработка.
16 Ю. Пиляр
241
— Случилось то, что случается здесь каждую весну. Комендант требует, чтобы мы регулярно поставляли рабочих для каменоломни,—в этом, между прочим, одно из назначений лазарета. Ну, а второе — лазарет тоже должен выполнять общий план ликвидации заключенных… Словом, триста дистрофиков скоро будут погружены в газовые автомобили.
Немного погодя я спрашиваю:
— На место нынешних уборщиков, которые пойдут в лагерь, возьмете больных?
Я понимаю, что это единственный способ спасти самых слабых.
— Точно.
Он опять поджигает сигарету и говорит:
— Когда придешь в лагерь, найди на втором блоке Сахнова — не забудь этой фамилии. В бане повидайся с баденмайстером Эмилем. Эмилю скажешь, что Отто здоров. Он будет те15е помогать.
Я благодарю Шлегеля, он — меня. Мы вместе выходим снова на солнце.
— Теперь тебе будет легче наверху,— задумчиво произносит он.— Но в случае чего, спускайся сюда, старик Отто всегда тебя примет.
Он уходит. Я думаю о том, что судьба людей в концлагере и на войне во многом схожа: здесь тоже быстро узнаешь настоящую цену человека, быстро сходишься, так же внезапно расстаешься и так же не знаешь, что будет с тобой через час…
Дождавшись обеда, я решаю зайти на спецблок — проститься с Решиным. Герберт гостеприимно распахивает передо мной дверь. Степан Иванович ведет меня в свою комнатушку и, взяв меня за обе руки, шепчет с одышкой:
— Не рассказывай ничего, я все знаю… Бояться тебе нечего, ты на верном пути, и товарищи не дадут тебе сбиться… Помни то, что видел здесь: истинных людей и тех, кто не достоин названия «человек»; не забудь ни хороших, ни черных дел; об этом потом, после войны, надо говорить без устали, без устали… Предостерегать, напоминать, разоблачать — вот святой долг тех, кто останется в живых, не забудь об этом! И еще просьба личная… Побывай в Днепропетровске, разыщи моих родных и скажи им: «Ваш отец помнил о вас всегда…» Девочки должны завершить образование, младшей, Соне, надо идти в музыкальное училище… Государство им поможет… и все.
— Степан Иванович, мне не нравятся ваши слова.
— Люби правду и… всё. Прощай.
242
Я целуюсь со стариком и покидаю спецблок в самом подавленном настроении.
Вечером Олег говорит:
— Послезавтра идем в лагерь.
Виктор укоризненно смотрит на него.
— Обязательно во весь голос? •
Он быстро засовывает в распоротый шов матраца два свертка — это Броскову, он остается.
Бросков вытягивается на койке. Я гляжу на его тонкий, резко очерченный профиль, на плотно сжатые, твердые губы и думаю: у человека с таким лицом не может быть колебаний. Он поворачивает ко мне голову.
— Скажи свой домашний адрес.
Называю ему почтовый адрес матери. Он просит:
— Запомни мой: Москва, улица Горького, двадцать восемь, квартира его пять.
Горького, двадцать восемь, сто пять,— повторяю я.— Почему ты остаешься, Игнат?
— Так надо.
Я догадываюсь, что Броскову предстоит какое-то опасное дело. Говорю:
— Я хотел бы тоже остаться.
Он отвечает:
— В этом нет нужды.
После отбоя, лежа в темноте, я долго не могу сомкнуть глаз. Я думаю, что когда прибудут в лазарет душегубки, можно было бы проколоть у автомашин баллоны. Или, еще лучше, наброситься всей массой на охранников, разоружить их и дать бой. И тут такие, как Игнат, я, Олег и Виктор, могли бы быть очень полезны. Мы прикрывали бы отступление больных.
Следующим утром, сдав свой пост в мертвецкой высокому седому французу, я делюсь этими мыслями со Шлегелем. Он ворчит:
— Чепуха, бред. Никто не в силах предотвратить акции.
— А для чего здесь оставлен старший рабочий кухни?