Он внимательно смотрит на меня сквозь стекла очков.
— Я останусь здесь,— говорю я.
— Я не сомневался… Третье: ты должен знать в общих чертах, чем занимается здесь Трюбер. Дело в том,— Решин опять потирает тонкие пальцы,— что меня отсюда не выпустят… Он проводит опыты над людьми. Сегодня ты кое-что увидишь сам.
227
Мне он в известной степени доверяет и даже советуется со мной — он читал до войны некоторые мои работы… Так вот, Трюбер по заданию каких-то высших инстанций СС разрабатывает такой режим питания, при котором заключенные, занятые тяжелым физическим трудом, будут сами умирать в назначенный им срок. Многое в его изысканиях бред — он, например, занят сейчас поисками сверхжизненной силы в человеке, находящемся под угрозой смерти,— попытка найти объяснение тому, что люди выживают несмотря ни на что,— это ерунда, повторяю, но есть в его исследованиях и то, что может нанести всем нам реальный вред. Он приходит к выводу, что лагерный рацион питания следует уменьшить на одну треть и что заключенные смогут работать не менее интенсивно при условии, если их все время держать под угрозой смерти. С мнением Трюбера, по-видимому, считаются. Если с ним согласятся, будут десятки тысяч лишних жертв… Мы будем путать его расчеты. Надо довести их до абсурда.
— Каким образом, Степан Иванович?
— Мы будем подкармливать людей.
— А они получают что-нибудь?
— Через день и только суп… Мы будем давать дополнительную пищу ежедневно трем-четырем больным. Еду — хлеб, еще кое-что — будешь брать у санитара, у того, что тебя сюда привел. Правда, иногда придется делиться своим хлебом…
Я гляжу на Решина. Он стал еще более худым, чем был в штрафной. Степан Иванович перехватывает мой взгляд. Мне делается неловко. Он говорит:
•— Если есть вопросы — пожалуйста, потом будет не до объяснений.
Поколебавшись, я спрашиваю:
— Степан Иванович, вы действуете сами как человек и врач, или… или вы выполняете определенное задание?
Решин снимает очки. В эту минуту он чем-то очень напоминает мне моего отца.
— Ты комсомолец?
— Да.
— Ты удовлетворен тем, что будешь облегчать страдания хороших, честных людей?
— Конечно.
Вечером, после отбоя, на блок является Трюбер. Кивнув головой Степану Ивановичу, он проходит через всю палату к белой двери. Через минуту слышу его голос: «Профессор!» Решин исчезает в его комнате. Еще через минуту вызывают меня.
Я не без трепета вхожу в кабинет эсэсовца-доцента. Трюбер
228
сидит за большим письменным столом. Решин стоит рядом.
— Известны ли тебе твои обязанности? — спрашивает меня Трюбер.
— Так точно. Профессор мне объяснял.
— Вислоцкий рекомендовал тебя как самого исполнительного санитара. Ты русский?
— Так точно.
— Тебе будет легко понимать профессора… Чем занимался до войны?
— Учился в средней школе.
— Был солдатом? Принимал присягу?
— Нет.
— Хорошо, я проверю… Приведи больного номер восемнадцать. Профессор, карту номер восемнадцать.
Я выхожу в палату. Разыскиваю нужную койку и, обращаясь по-немецки, прошу подняться смуглого человека с глубоко ввалившимися глазами. Он смотрит на меня безразличным взглядом.
— Надо встать.
— Ам, ам,— отвечает он.
— Встаньте, пожалуйста, я помогу.
Тихонько приподнимаю одеяло и вижу скелет, обтянутый желтой кожей. Мне делается жутко. Пересилив себя, помогаю человеку привстать, йотом веду его к белой двери, положив его странно легкую руку себе на плечо.
Трюбер, дымя сигаретой, командует:
— Посади его на белый табурет, открой дверцы шкафа напротив.
Я помогаю человеку сесть и открываю дверцы в стене. Там какое-то, похожее на штурвал, железное колесо, укрепленное на оси. В глазах больного мелькает жадный огонек.
— Эссен,— произносит он, протягивая руки-кости к штурвалу.
— Да, да, ты получишь сахар. Вращай,— говорит Трюбер, выходя из-за стола.— Профессор, считайте.
Человек начинает медленно крутить колесо. При каждом обороте мелькает красная черта на ободе между ручками. Трюбер смотрит на секундомер. Человек бормочет:
— Эссен, ам, ам.
Мне опять кажется, что я вижу дурной сон.
— Ам, ам,—твердит больной, продолжая вращать штурвал.
— Еще, еще,— требует врач-эсэсовец, показывая кусочек сахару.
Скоро человек выбивается из сил. Движения его становятся судорожными, руки соскальзывают с колеса.
— Поддержи его,— тихо говорит Решин.
Я подхватываю человека. Глаза его закатываются: у него обморок. Степан Иванович подносит к его лицу флакон с нашатырным спиртом. Больной приходит в себя. Трюбер кладет на стол сахар.
— Дай ему и отведи.
— Семь минут тридцать четыре секунды,— произносит Трюбер, когда я подвожу больного к двери.— Великолепно. Посмотрим, как он будет вести себя через три дня.
Я укладываю человека на койку. Он повторяет: «Эссен, ам, ам, эссен, ам, ам» — и смотрит на меня тупым, невидящим взглядом.
Потом я привожу поочередно в кабинет Трюбера еще троих. Они тоже крутят колесо, пока не впадают в полуобморочное состояние. Последний из них, молодой серб, выдерживает пытку в течение двенадцати минут. Трюбер бьет его по щекам, а когда я его поднимаю с табурета, говорит Решину:
— Здесь картина не ясна. Ему давно пора умереть, дьявол его побрал бы, а он не умирает. Попробуем испытать его еще раз. Запишите его на следующий осмотр и подготовьте анализы.
Трюбер уходит ровно в полночь. Торвертер, беззубый немец, закрывает дверь на крюк. Мы со Степаном Ивановичем ложимся спать. Я просыпаюсь, должно быть, часа через два. Передо мной стоит смуглый человек-скелет и бормочет: «Ам, ам». Я трясу головой — скелет исчезает, но исчезает и сон.
— Надо постараться уснуть,— говорит Решин.— Не думай ни о чем.
Я пытаюсь следовать его совету — гоню из головы все мысли,— но где-то в глубинах мозга продолжает звучать: «Ам, ам».
— Ну, делать нечего,— говорит Степан Иванович и, включив свет, дает мне выпить какое-то лекарство.
Утром вместе с немцем-торвертером я занимаюсь уборкой, потом раздаю больным по гюлмиски горячей воды. В полдень торвертер отправляется на кухню за нашим обедом. Едим в комнате Степана Ивановича, не глядя друг на друга. После обеда Решин приказывает мне поспать, так как ночью нам спать не придется. В шесть часов дежурный эсэсовец делает поверку. В десять, когда бьет колокол, Решин открывает свою лабораторию.
Я осматриваюсь. Квадратная комнатка, сплошь выложенная кафелем. На маленьком столе у дверей — деревянная подставка с пробирками, ванночка со шприцами, электрическая плитка;
230
в центре — операционный стол и два табурета; у одной из стен—• фаянсовая раковина. Пахнет денатуратом.
Решин говорит:
— Приведи вчерашних.
Иду снова к койке номер восемнадцать. Человек спит. Беру его осторожно на руки — в нем не больше двух пудов веса — и несу в лабораторию. Решин приказывает положить больного на операционный стол.
— Мы введем ему сейчас глюкозу,— говорит Степан Иванович, подходя со шприцем к столу.
Человек спит. Решин берет его за руку повыше кисти и смотрит на меня.
— Он мертв.
Я отношу тело на восемнадцатую койку и накрываю его с головой одеялом. Разыскиваю больного под номером двадцать три. На меня из полумрака, не мигая, глядят два черных блестящих глаза.
— Вы можете встать?
Выражение глаз не меняется. Они строги, и я вижу в них укор.
— Я помогу вам.
Больной отворачивается. Я тихонько открываю одеяло. Руки у него сложены на груди, как у покойника. Я беру его за плечи—человек издает сдавленный стон — и несу. Больной слабо сопротивляется.
— Вам ничего плохого не сделают,— шепчу ему на ухо.
При виде Решина человек успокаивается. Степан Иванович
обращается к нему по-французски. Больной послушно протягивает худую руку. Решин берет у него из пальца кровь, затем вводит глюкозу и шепчет мне:
— Дай ему хлеба и кусочек сала, в письменном столе, в правом ящике.