Кстати говоря, в интервью «Уральскому рабочему» после получения «Антибукеровской» премии Борис сообщил о том, что свой приз в денежном выражении он потратил на охоту на кабанов в компании Дозморова…
Но пребывание при науке его тяготило, было лишним, явно посторонним. Вставал вопрос: как и на что жить?
Молодость мне много обещала,
было мне когда-то двадцать лет.
Это было самое начало,
я был глуп, и это не секрет.
Это, — мне хотелось быть поэтом,
но уже не очень, потому,
что не заработаешь на этом
и цветов не купишь никому.
Вот и стал я горным инженером,
получил с отличием диплом.
Не ходить мне по осенним скверам,
виршей не записывать в альбом.
В голубом от дыма ресторане
слушать голубого скрипача,
денежки отсчитывать в кармане,
развернув огромные плеча.
Так не вышло из меня поэта
и уже не выйдет никогда.
Господа, что скажете на это?
Молча пьют и плачут господа.
Пьют и плачут, девок обнимают,
снова пьют и всё-таки молчат,
головой тонически качают,
матом силлабически кричат.
(«Молодость мне много обещала…», 1997)
Он готов был перенять принцип Ходасевича: «Поэт должен быть литератором». Это подтверждает и С. Гандлевский (предисловие к книге Б. Рыжего «На холодном ветру», 2001):
Стихи Бориса Рыжего имеют прямое отношение к замечательной предельно исповедальной поэтической традиции, образцовый представитель которой, конечно же, Есенин. Хотя язык с трудом поворачивается называть это душераздирающее и самоистребительное занятие заурядным словом «традиция». Кажется, каждый слог такой поэзии сопротивляется литературе и хочет оставаться, прежде всего, жизнью. И, тем не менее, Борис Рыжий считал себя и был литератором, причем искушенным. В последнее свидание мы, в числе прочего, говорили о небезопасности лично для автора подобного рода деятельности. Я, хотя я и старше Бориса Рыжего на 20 с гаком лет, глаз ему не открывал. Он знал, с чем имеет дело.
Его охотно приняли в Союз российских писателей («демократический»); параллельно существовал Союз писателей России («патриотический»), от которого он ездил на столичные состязания; большой разницы между конкурирующими организациями Борис не видел, да ее, кажется, и не было в Екатеринбурге.
Потихоньку началась писательская жизнь. В 1998-м был выезд в Пермь совместно с Дозморовым. Стремительно возобновилось фестивальное (Москва, 1994) знакомство с местным бардом Григорием Данским, вместе выступали во всех смыслах, потом были всяческое общение, обмен стихами, небольшая размолвка, и появилось:
Ты полагаешь, Гриня, ты
мой друг единственный, — мечты!
Леонтьев, Дозморов и Лузин —
вот, Гриня, все мои кенты.
(«Вы, Нина, думаете, Вы…», 1999)
В итоге же от пермского эпизода осталось лирико-саркастическое стихотворение Рыжего «Поездка» (или «Путешествие», 1998):
Изрядная река вплыла в окно вагона.
Щекою прислонясь к вагонному окну,
я думал, как ко мне фортуна благосклонна:
и заплачу за всех, и некий дар верну.
Приехали. Поддав, сонеты прочитали,
сплошную похабель оставив на потом.
На пароходе в ночь отчалить полагали,
но пригласили нас в какой-то важный дом.
Там были девочки: Маруся, Роза, Рая.
Им тридцать с гаком, все филологи оне.
И чёрная река от края и до края
на фоне голубом в распахнутом окне.
Читали наизусть Виталия Кальпиди.
И Дозморов Олег мне говорил: «Борис,
тут водка и икра, Кальпиди так Кальпиди.
Увы, порочный вкус. Смотри, не матерись».
Да я не матерюсь. Белеют пароходы
на фоне голубом в распахнутом окне.
Олег, я ошалел от водки и свободы,
и истина твоя уже открылась мне.
За тридцать, ну и что. Кальпиди так Кальпиди.
Отменно жить: икра и водка. Только нет,
не дай тебе Господь загнуться в сей квартире,
где чтут подобный слог и всем за тридцать лет.
Под утро я проснусь и сквозь рваньё тумана,
тоску и тошноту увижу за окном:
изрядная река, её названье — Кама.
Белеет пароход на фоне голубом.
Дозморов свидетельствует:
Сейчас я это читаю как очень грустное и пророческое стихотворение. А тогда, когда Боря прочитал мне его на кухне у родителей после нашего возвращения из поездки в Пермь с чтением стихов, я смеялся, потому что Борис поменял нас местами. Это Борис остался в обществе пермских почитателей поэта Кальпиди, а я сбежал, но не потому, что водки было мало, а икры совсем не было, только картошка с луком (почитатели Кальпиди жили небогато), а как раз из-за литературных разногласий. А Боря остался, потому что там было весело, а на Кальпиди ему было наплевать. И я ему потом выговаривал. В стихотворении всё наоборот.
В том же духе прочувствовано посвящение Рыжему Григория Данского:
Если, брат, я умру в Провинции…
Это лучше, брат, чем в Освенциме.
Обещать не могу, но в принципе,
если к этому будет тенденция —
не в больнице, тогда в милиции
есть кому довести до кондиции.
Не милиция, так интеллигенция…
А весной здесь почти Венеция.
(«Венецианская песенка», 1999)
Кейс Верхейл сообщает (письмо мне от 30 ноября 2014 года):
Я помню, что отец, Борис Петрович, рассказывал мне не раз о такой фразе, произнесенной с негодованием его сыном по поводу социального зла в России девяностых годов: «Жутко видеть человека с лицом Иисуса Христа, роющегося в мусорном баке в поисках еды».
Денег членство в писательской организации не давало, не считая некоторых возможностей относительно поездок и других эпизодических подачек. Постоянно нависало над головой то, о чем он сказал еще в 1994-м:
О, великий, могучий,
Помоги прокормить мне жену и ребёнка.
(«Вот зима наступила…»)