Кузнец, который дома ещё больше стал похож иа Вулкана, мимоходом по-хозяйски сжал широкой ладонью затылок своей жены, и Теодор увидел, как возле губ и глаз молодого человека задрожали отблески ближайшей свечи, словно по лицу его пробежала гримаса раздражения. На женщине был белый казакин, свет золотил венчик белокурых волос, выбивавшихся у неё из-под чепца, — она казалась совсем ещё девочкой, едва расцветшей в первом материнстве; с покорным видом она выпрямилась, но тревожный её взгляд как будто просил у юноши, стоявшего возле неё, прощение за неожиданную супружескую вольность.
Жерико сразу же заметил это и мгновенно все понял — ведь постороннему, да ещё и наблюдательному человеку каждая мелочь бросается в глаза. И он отвернулся, стал глядеть на служанку, сидевшую на корточках у огромного очага с высоченным островерхим колпаком, — девушка помешивала длинной поварёшкой похлёбку, варившуюся в котле, да иногда подбрасывала в огонь кирпичик торфа. Для людей, находившихся в этой комнате, все в ней было так привычно — даже дым, по-видимому, нисколько их не беспокоил; молодая женщина всецело была поглощена, или казалась поглощённой, своим рукодельем и, наклонившись к корзинке, стоявшей у её ног, перебирала разноцветные клубки шерсти; молодой человек смотрел только на эту женщину, а служанка смотрела только на огонь в очаге. Хромой Вулкан прошёл в дальний конец комнаты; Теодор, следивший за ним взглядом, угадывал при трепетном свете восковых свечей, вдруг озарявших то медный таз, то фаянсовый кувшин, то чьё-нибудь лицо или жест, весь глубокий смысл этой картины, историю человеческих жизней, замкнутую в этих стенах, семейную драму в самом её разгаре, угадывал то, что люди говорят и что скрывают… Кто бы мог нарисовать все это? Кто? Во Франции больше уж нет Ленэнов,{80} а нынешние стипендиаты, удостоенные поездки в Рим, всю эту сцену, начиная с Вулкана, превратили бы в идиллию или же в античную драму в духе Давида. Но ведь эта юная и, быть может, неверная супруга совсем не Венера и даже не рубенсовская фламандская богиня — словом, вовсе не классическая, традиционная натура для живописца. Впрочем, Теодора как художника не так уж увлекал подмеченный им безмолвный диалог двух влюблённых, и вовсе не это хотелось бы ему сделать темой, главным сюжетом картины, нет, не это, а вот как передать мрак, из которого дрожащий огонёк свечи выхватывает то руку, то очерк щеки, то кружку с пивом, то тарелку? Вернее, хотелось, чтобы каждая вещь стала как бы намёком, помогающим раскрыть то, что находится за нею; пусть смутно виднеются одна фигура, другая, накрытый к ужину стол, шкаф, скамьи… толстые балки тёмного потолка и вон та деревянная лестница, первые ступени которой едва заметны в глубине комнаты.
А Вулкан старательно внушал господам офицерам: теперь-то они, конечно, видят, как у него тесно — он сам, да жена, да служанка, да Фирмен, да родственник — молодой человек из Абвиля, да вот ещё приехал из Парижа господин, который скупает в здешних краях вязаные изделия для лавки на Каирской улице. И тогда Теодор, до тех пор не обращавший внимания на скупщика, пристально взглянул на него; это был старик, сидевший на конце скамьи, прямо напротив пылающего очага; на макушке у него просвечивала плешь, окаймлённая длинными волосами, падавшими на бархатный воротник сюртука. Монкор повторил предложение подручного, но Вулкан только пожал плечами; его жена и молодой человек явно были согласны с ним, и тут вдруг заговорил старик; в интонациях его была лёгкая певучесть южанина, и Теодор сразу различил её: среди всех этих пикардийских голосов она казалась ему отзвуком Прованса и голоса Шарля Вернэ, его старого учителя.
— Ну разумеется, — говорил старик, — разумеется… Не можем же мы отказать в приюте офицерам королевских войск. Как это они поедут в такой дождь, да ещё и не подкрепившись? Верно, Софи?
Сказано это было с какой-то настойчивостью, похожей на приказание. Трое мужчин переглянулись, спрашивая и отвечая Друг другу глазами. Молодой человек не соглашался, но хозяин дома, по-видимому, уступил желанию старика и только молча развёл руками, что, вероятно, означало: «Ну, раз у вас есть на то свои причины…» И тотчас Софи сказала:
— Так я пойду погляжу, как все устроить… Только уж пусть господа офицеры не обессудят, как говорится, чем богаты, тем и рады.
Молодой человек обошёл с недовольным видом вокруг стола и, почти залпом выпив кружку пива, сел спиной к очагу.
Софи велела служанке принять у господ офицеров их вещи: они принесли с собой две перемётные сумы, снятые с лошадей, сабли и мушкетоны. Пока офицеры сбрасывали с себя промокшие плащи, освобождались от супервеста и кирасы, кузнец Мюллер подошёл к старику, и тот вполголоса принялся его убеждать:
— Послушай, нельзя отказать в ночлеге этим офицерам. Оба едва живы от усталости и будут крепко спать. Они никому не помешают. А если затеешь с ними скандал, только привлечёшь нежелательное внимание к дому, за каждым нашим шагом будут следить. Разве удастся тогда незаметно выйти?
Бернар с отвращением и ненавистью смотрел на красные доломаны гостей: вон какие мундирчики-то на этих беглецах. Не угодно ли!.. Придётся сесть вместе с ними за стол… Сабля Монкора упала с таким грохотом, что ребёнок, спавший в колыбели, вздрогнул. Кузнец подобрал саблю и, вытащив её из ножен, внимательно осмотрел.
— Видно, времена— то переменились, — сказал он… — Вы какого полка будете, господа? Много я выковал сабель — для егерей, для гренадер, для артиллеристов, для драгун, для гусар… а такой вот ещё не видывал…
И он не без презрения отбросил саблю и ножны на большой ларь.
Господин Жубер примирительно заметил:
— Да ведь по ружью и то можно узнать, что они мушкетёры!
Как же вы не видите?
— В моё время, — ответил кузнец, — не было ни мушкетёров, ни мушкетов. В Клингентале мы ковали оружие для тех, кто защищал наши границы.
Будь здесь только Монкор, разговор перешёл бы в ссору. Но Жерико, которого усадили рядом с хозяйкой дома, поблагодарив лёгким кивком за поставленное перед ним пиво, принялся непринуждённо расспрашивать кузнеца, чем разнятся меж собою сабли кавалерийских полков. И когда служанка подала на стол миску с похлёбкой и каждый налил себе тарелку, кузнец, сидевший спиною к огню, на фоне которого его фигура казалась совсем гигантской, вдруг, словно решив повести смелую игру, пустился в длинные пояснения относительно приёмов выделки кавалерийских сабель — начиная с того момента, когда молотобоец сдаёт ковачу стальную болванку, уже вытянутую в брусок надлежащей длины, и до того момента, когда выкованную саблю отдают для закалки и наточки. Он рассказал, как сваривают сталь заготовленной болванки, то есть будущей сабли, с железным прутом, составляющим стержень рукоятки, который закрепляют при помощи устьица, имеющего форму рогатки, и как для этого стёсывают наискось заготовку сабли, и как припаивают устьице к заготовке, и как, сплющивая устьице, делают рукоятку, и как делают заплечики у основания клинка, и так далее и так далее. Теодор совсем запутался в его объяснениях, он не сразу понял, что накаливание металла, необходимое при двух-трех из описанных Мюллером операций, на языке кузнецов именуется разогревом, а когда дело дошло до второго разогрева, на стол подали кровяную колбасу…
Колбаса действительно оказалась превкусной, особенно после целого дня скачки в дождь и слякоть, но ни Монкор, ни Жерико не в силах были поглотить столь огромные порции, казавшиеся вполне нормальными нашим пикардийцам, даже юного Вертера с мануфактуры Ван Робэ любовь, очевидно, нисколько не лишила аппетита. Теодор подметил, каким лукавым взглядом старик Жубер посматривает на это обжорство, и сразу же меж двумя парижанами протянулась ниточка взаимного понимания. А Мюллер уже опять пустился рассказывать со всеми подробностями, как обрабатывается сталь в обе стороны от сердцевины клинка, упомянул о гранёном молотке и прочих кузнечных инструментах, должно быть полная, что они всем хорошо знакомы. Затем он объяснил, сопровождая свои слова жестами, как делают желобок на клинке, потом перешёл к лезвию и к загибу клинка. Оказалось, что в загибе-то прежде всего и состоит разница между саблями различных кавалерийских частей, ибо у драгунского или карабинерского палаша совсем нет загиба в отличие от сабель егерских полков и в особенности от гусарской сабли, самой изогнутой из всех.