И вот, покинув, оставив все это, он продвигается в глубь какой-то пустыни без конца и края по маршрутам, разработанным другими для него, ни за что не отвечающего солдата, — если только вообще успели разработать эти маршруты! — под покровом беспросветного ночного мрака, в красном мундире, невидимом в темноте и все же обжигающем, как огонь; участник некоей адской охоты, он скачет, покачиваясь в седле в такт крупной рыси притомившегося, храпящего коня, чьи мучения он чувствует каждой жилкой, коня. неуверенно скользящего на камнях, оступающегося в грязь под порывами ветра, со слипшейся от пота и дождя шерстью, хотя всадник постарался прикрыть его, как мог, своим плащом, и все же устремляющегося вперёд, в намокшей, тяжёлой сбруе, сквозь колючий снег, вдруг поваливший накануне весны; вот он — Теодор Жерико, а там, впереди, эта тряская колымага (хотя совсем недавно переменили шестёрку), там экипажи. следующие цугом за королём-подагриком; король дремлет, утонув в подушках, расшитых лилиями, прижав свою отвислую бурбонскую губу к плечу герцога Дюра; вот он — Теодор Жерико — среди призрачной кавалькады мушкетёров, разбитых усталостью, с кровоточащими ногами в грубых сапогах, со ссадинами на ягодицах, натёртых штанами из чёртовой кожи; уже целых пятнадцать лье скачут они все тем же аллюром, от одной стоянки к другой через залитые водою посёлки, названий которых не допросишься, — и вдруг вынужденная остановка, когда все чуть не налезают друг на друга, потому что или кучер, не разобравшись, повернул карету не туда, куда следует, или кавалеристы двинулись наперерез своей собственной части, или их оттёрло экипажами беглецов, появившихся откуда-то с просёлочной дороги; вот он — Теодор Жерико, охваченный головокружением, подобно человеку, который падает, падает, падает, как в бездну или как во сне — он не знает; он осознает до сумасшествия ясно любой пустяк, имеющий касательство к его телу и душе, он чувствует каждую ниточку своего мундира, каждый ремешок своей портупеи, седла и стремени, а главное — то, что он забыл сделать перед отъездом: он во власти неестественно ясных воспоминаний, тасуемых, как колода карт', во власти этой невыразимой тоски, одной-единственной, но бесконечно варьируемой мысли, которая возникает, уходит, приходит вновь, рвётся, вновь сплетается, на рысях, на рысях, через нескончаемую душную ночь, через ледяную ночь, в быстром неумолчном хлюпанье копыт по размокшей земле, по залитой многочасовым дождём земле, коварно преображающейся на каждом шагу, — то ты чувствуешь гравий, то размытую глину, размытую грязь, разбитый булыжник, глубину колеи, чувствуешь, как пудовые комья облепляют конские копыта, вдруг появляется лужа, и в неё въезжаешь, как в ручей, а кругом все вариации отсутствующего пейзажа: подъёмы, спуски, повороты дороги, неразличимые тени деревьев, чьё призрачное присутствие только угадываешь, откосы, неосвещённые домики, лишь изредка приходящие на смену пустынным полосам; нелепое чувство, что по милости склона ты сбился с пути и вдруг натыкаешься на вполне реальные кусты, хрупкая тишина, подчёркиваемая выкриками командиров, кавалькада мыслей, сознание, что все эти люди — чужие друг другу, что это бегут отдельными потоками человеческие судьбы: у каждого за плечами своя история: теснят Друг Друга самые безумные планы… на рысях, на рысях, на рысях уносится рушащаяся монархия, целый мир, катящийся в обратном направлении, бегство, подмалеванное под рыцарский поход, в театральных одеяниях, с новенькими штандартами, с лубочной честью, боязнью сравнений, с наглой храбростью, хотя она не что иное, как храбрость перепуганного ребёнка, нарочно говорящего в тёмной комнате басом, как взрослые; кресло на колёсиках вместо трона и кельское издание Вольтера{60} под алтарём, на рысях, на рысях… и пусть ломается к черту ось фургона, нагруженного добром князя Ваграмского, не подозревающего о происшествии и грызущего по своей дурной привычке ногти: он едет во второй карете сразу же вслед за королевской и мечтает о госпоже Висконти, держа на коленях шкатулку, а из-за него, черт побери, в обозе получается хорошенькая заминка, да вытащите же изо рва эту колымагу, слышите, чтоб вас так! Глядите, ведь лошади налезаю! друг на друга… стой! стой! — и снова в путь, снова подтягиваешься, занимаешь своё место в колонне, на рысях, на рысях! Вы же упустите его величество, упустите нить Истории, без вас развернётся продолжение этого героико-комического фарса… подтянись, подтянись, рысью! Нельзя, чтобы ослабевала паника, нельзя допустить, чтобы ослаб хоть на минуту страх, нельзя в таком бегстве делать передышки… подтянись, подтянись! Лишь это одно нас объединяет да ещё глухое урчание — это подвело от мертвящего страха животы наших сиятельных беглецов, и тот же страх треплет плащи всадников в первых отблесках зари.
А там далеко-далеко, за Уазой, в трех лье от Сен-Дени. еле плетётся королевская гвардия, скованная в своём движении пехтурой. А сколько ещё времени зря потеряли в Сен-Дени! Ночь кошмаров! Калейдоскоп мыслей! Стройные отряды всадников и вопиющий беспорядок, унизительное чувство бессилия и яростный гнев, воспоминания, рождённые мраком, благоприятствующим воспоминаниям. И покинутая в столице Виржини, и сын. в чьих жилах течёт кровь Бурбонов, и незаконнорождённые английские дочки… и оскорбления, и радости… и проект брака, отклонённый русским царём… и сцены, которые устраивает ему король по поводу его частной жизни. И, уж совершенно неизвестно почему, припомнилось весеннее утро в Девоншире, охота, взгляд загнанного оленя… А вслед за тем снова мысль о проклятом иезуите: что понадобилось этому Торлашону на улице Валуа в Монсо? Все равно, если даже вернуться памятью вспять, перебрать свои хартуэллские воспоминания, все равно не удастся припомнить, какую именно грязную историю связывали с именем сей подозрительной персоны, чем объясняется его близость к королю… Кажется, он был врачом в армии принцев. Что же именно произошло в связи с ним в Кибероне? Шарль-Фердинанд непременно спросит об этом у своего отца… Как раз близ Экуана герцог Беррийский, ехавший вместе с гренадерами, увидел справа за холмом ленточку зари. Он остановил лошадь. Под резкими порывами ветра, разгонявшего тучи, его глазам открылся нагой и серый край. По полям, лежавшим к востоку, уже разливался бледный, слабый свет, а здесь они ещё утопали в грязи и ночном мраке. Но дождь перестал. Удивительное дело: сколько часов подряд они на все лады кляли этот чёртов дождь, а гляди ж ты — в конце концов привыкли к нему. И только при свете заметили, что дождь уже прекратился. Его высочество чудовищно грубо выругался.
— Ну конечно же… Солнце, сволочь, видите ли, берегло себя для возвращения Буонапарте! Сегодня двадцатое марта; в саду зацветёт знаменитый каштан, и нам все уши об этом прожужжат — каналья просто обожает подобные истории, — а тут ещё день рождения волчонка!..{61} — И сиятельный любовник Виржини Орейль в приступе ребяческого гнева стал молить бога, чтобы снова начался потоп.
* * *
Тем временем Сен-Дени стал как бы поворотным кругом, не справляющимся с потоком беженцев и скоплением войска. К рассвету в городе собралось более семи тысяч солдат. Каким образом могло так получиться вопреки повторным приказам сохранять определённую дистанцию между частями, дабы избежать бонапартистской заразы? Никто не знал, и не больше других знал об этом главнокомандующий Макдональд, герцог Тарентский, который ломал себе голову, стараясь понять, почему и как батальон генерала Сен-Сюльписа, состоящий из офицеров на половинном содержании, ожидавших, когда их распустят по домам, — как и почему он также очутился здесь. Ещё вчера батальон стоял в Венсене, по соседству с волонтёрами господина де Вьомениль. Кто дал им приказ двигаться на Сен-Дени? Это было столь же необъяснимо, как и то, что произошло на Марсовом поле с королевской гвардией. Следовало бы удалить отсюда этих смутьянов, благо Руанская дорога, надеюсь, ещё не провалилась в тартарары, но что спрашивать с генерала, который уже не способен заставить себе повиноваться. Офицеры в маленьких шапочках разбрелись по всему городу; по их требованию открыли запертые на ночь кабачки, и полуодетые, сонные слуги трясущимися руками наливали им стакан за стаканом.