В те времена еще не было телевидения, новости путешествовали медленнее. О том, что родители остались без жилья, я узнала лишь на следующий день. Позвонил отец, и уже по интонации, с какой он произнес «Алло», я поняла — случилось что-то очень серьезное: у него был голос человека, давно уже распростившегося с жизнью. Не имея теперь даже дома, куда можно было бы вернуться, я почувствовала себя окончательно потерянной.
Два или три дня я бродила по квартире словно в воду опущенная, и ничто не могло вывести меня из оцепенения. Беспросветное однообразие безликих дней, монотонной чередой тянущихся до самой смерти, — таким виделось мне собственное будущее.
Знаешь, какую ошибку чаще всего допускают люди? Когда полагают, будто жизнь протекает без изменений, будто встав однажды на какие-то рельсы, по этой колее непременно надо ехать до самого конца. У судьбы же, напротив, куда более богатая фантазия, нежели у нас. И как раз тогда, когда ты считаешь, что положение совершенно безвыходное, когда доходишь до предела отчаяния, все внезапно круто меняется, словно от порыва сильного ветра, все переворачивается, и ты вдруг оказываешься совсем в другой жизни.
Через два месяца после бомбардировки нашего дома война окончилась. Я сразу же поспешила в Триест. Мои мать и отец уже перебрались временно в какую-то квартиру, деля ее с чужими людьми, и мне пришлось заниматься таким множеством разных хлопот, что уже через неделю я совсем забыла о годах, прожитых в Акуиле.
Месяцем позже приехал и Аугусто, ему предстояло вновь взять в свои руки предприятие, купленное у моего отца, в годы войны оно практически не функционировало. К тому же мои родители теперь остались без крова и были уже совсем старыми. С быстротой, которая буквально поразила меня, Аугусто решил расстаться со своим родным городом и переехать в Триест, купил этот наш дом на плоскогорье, и уже в конце лета мы переехали сюда и стали жить все вместе.
Вопреки предположениям моя мать первой ушла от нас, она умерла в конце весны. Ее упрямый нрав не выдержал бремени страха и длительного одиночества в горах. После ее утраты во мне с новой силой пробудилось желание иметь ребенка. Я вновь стала спать вместе с Аугусто в одной кровати, но все равно между нами мало что или вообще ничего не происходило по ночам. Я много времени проводила в саду возле отца. Именно он намекнул как-то после обеда, ярким солнечным днем: «С печенью и с женщинами минеральные воды творят чудеса».
Две недели спустя Аугусто проводил меня на поезд в Венецию. Оттуда где-то около полудня я должна была отправиться в Болонью и, сделав еще одну пересадку, добраться до Порретта-Терме. По правде говоря, я мало верила в пользу этих вод. Я решила поехать прежде всего потому, что мне очень хотелось побыть одной, чувствовала, что мне крайне необходимо остаться наедине с собой, как бывало когда-то в минувшие годы. Я страдала. Душа моя точно омертвела и походила на выжженный огнем луг — кругом все было черным, обуглившимся. И лишь благодаря дождю, солнцу, воздуху то немногое, что еще оставалось в почве, могло постепенно обрести энергию, чтобы взрасти заново.
10 декабря
С тех пор как ты уехала, я не читаю больше газет, без тебя их некому покупать, а никто другой не приносит. Поначалу мне их недоставало, но потом неудобство мало-помалу обернулось облегчением. И тогда я вспомнила священника Исаака Зингера. Среди привычек современного человека, говорил он, чтение ежедневных газет — одна из самых худших. Утром, в тот момент, когда душа особенно открыта, газеты обрушивают на человека все самое плохое, что совершилось в мире накануне. В его время вполне было достаточно просто не читать газет, чтобы спастись от них, сегодня такое уже невозможно; теперь существуют радио и телевидение, стоит включить их хоть на секунду, и зло тотчас настигает нас, ты оказываешься в самом центре всех несчастий.
Так произошло и сегодня утром. Пока одевалась, услышала в областных новостях, что каравану судов с беженцами разрешили пересечь границу. Они стояли на рейде уже четыре дня, пассажиров на берег не пускали, но и обратно отправить не могли. На судах находились старики, больные, женщины с детьми. Первая партия беженцев, как сообщил диктор, уже добралась до лагеря Красного Креста и получила срочную помощь.
Война, самая настоящая война, идущая совсем рядом, вызывает во мне глубокие переживания. С тех пор как она началась, я живу с занозой, вонзившейся в сердце. Банальное сравнение, но при всей избитости оно верно передает мое ощущение. Спустя год к боли прибавилось возмущение, — казалось, этого не может быть, чтобы никто не мог вмешаться и положить конец подобному безумию. Со временем мне пришлось смириться: там нет нефтяных вышек, там лишь каменистые горы. Потом возмущение перешло в озлобление, и злость продолжала точить меня, словно упорный древесный червь.
Конечно, смешно, что в мои годы меня так потрясает война. В сущности, на земле каждый день воюют десятки и сотни людей. За восемьдесят лет у меня должно было бы появиться нечто вроде мозоли, пора бы и привыкнуть. С самого моего детства по высокой, желтой траве нашего плоскогорья все время либо брели беженцы, либо проходили победившие или побежденные армии: сначала двигались эшелоны с пехотой, направлявшиеся на большую войну, и у нас рвались бомбы; затем тянулись ветераны русской и греческой кампаний, жертвы фашистской и нацистской резни, пострадавшие от безумных кровопролитий; и вот опять грохочут пушки на границе, и мы переживаем новый исход ни в чем не повинных людей, беженцев из этого огромного балканского безумия.
Несколько лет тому назад я ехала поездом из Триеста в Венецию и оказалась в купе с одной женщиной-медиумом. Это дама в шляпке-лепешке была немного моложе меня. Поначалу я не знала, разумеется, что она медиум, но она сама сообщила об этом в беседе со своей соседкой.
«Знаете, — сказала она в тот момент, когда поезд шел по плоскогорью Карст, — если я бываю в этих местах, то слышу голоса всех убитых; и двух шагов не пройду, как они тотчас оглушают меня. Такие жуткие крики, и чем моложе мертвые, тем громче их стенания». И она объяснила, что в том месте, где было совершено какое-нибудь насилие, в атмосфере происходят необратимые изменения: воздух словно теряет свою плотность; казалось, он должен стать мягче, должен рождать у людей добрые чувства, так нет, происходит совсем наоборот — здесь снова свершаются кровопролития. Словом, там, где однажды пролилась кровь, прольется новая, а потом еще и еще. «Земля, — заключила женщина-медиум, — она, как вампир, — едва отведает крови, как тотчас жаждет свежей и побольше».
Многие годы я задавалась вопросом, не кроется ли в местности, где нам довелось жить, какое-нибудь проклятье, я все время думаю об этом, но так и не нахожу ответа. Помнишь, как часто мы поднимались с тобой на утес Монрупино? В те дни, когда дула бора[1], мы долгие часы проводили там, любуясь панорамой, открывавшейся внизу перед нами, словно с борта самолета. Обзор простирался на 360 градусов, и мы соревновались, кто первой различит какую-нибудь вершину Доломитов, кто отличит Градо от Венеции. Теперь я уже физически не в состоянии подняться на утес, и, чтобы увидеть любимый пейзаж, мне приходится просто закрывать глаза.
Благодаря волшебству памяти картина предстает передо мной так отчетливо, словно я нахожусь на бельведере Монрупино. Я вижу и ощущаю абсолютно все вокруг — даже шум ветра, даже запахи любого времени года, какое вызову в своем воображении. Я как бы стою там и смотрю на известковые столбы, изъеденные временем, на огромное ровное пространство, где маневрируют танки, на темный мыс Истрии, уткнувшийся в голубизну моря, оглядываю все вокруг и бог знает в который раз спрашиваю себя — если есть тут хоть одна фальшивая нота, то где же она?
Я люблю этот пейзаж, и моя любовь к нему, наверное, позволяет мне разрешить интересующую меня проблему: единственное, в чем я абсолютно уверена, — местность несомненно влияет на характер людей, живущих там. Вот почему я бываю иной раз грубой и резкой, вот почему и ты точно такая же, — этим мы обязаны Карсту, эрозии этого плоскогорья, его краскам и ветру, постоянно бичующему этот край. А родись мы, кто знает, ну, скажем, среди равнинных холмов Умбрии, может, характер наш был бы мягче и вспышки гнева реже посещали бы нас. Лучше было бы? Не знаю, мне трудно представить ситуацию, которую лично не переживала.