— Мой руки, — сказала она, продолжая глядеться в зеркало, — и пошли немножко посидим. Кто работает, тому и отдых полагается.
Я поняла, что, если заговорю сейчас с мамой о том, что пришло время сказать Хаиму и Ошри правду, она посмотрит на меня, как на ребенка, который ни в какую не хочет расставаться со сломанной куклой, и скажет: «Эх, Эти, Эти… Ничего-то ты в жизни еще не понимаешь».
Ну что ж, подумала я, значит, рассказать близнецам об всем я должна сама. И с этой мыслью пошла домой.
Я попыталась представить себе, что происходит сейчас в бомбоубежище, где сидят наши. Коби, наверное, стоит у двери, как будто собирается уйти, и на лице у него такое выражение, какое бывает у манекена в витрине магазина, который убеждает себя, что не имеет никакого отношения к этой шумной и грязной улице. Как будто он стоит и думает: «Я здесь только временно. Это все не для меня». Ошри и Хаим лежат на матрасе, но они такие маленькие, что даже вместе занимают меньше, чем полматраса. Я вспомнила, как однажды они забрались в корыто для стирки белья, свернулись калачиком и сказали, что так они лежали в животике у мамы. Дуди все время слоняется взад-вперед и ищет какого-нибудь мальчишку, с которым можно поболтать, или девочку, с которой можно познакомиться. Ицик кричит Дуди, чтобы тот подошел и помог ему с птицей, которая всех ужасно раздражает. А мама ходит по бомбоубежищу и уговаривает всех сесть рядом с ней и угомониться, чтобы, когда все это кончится, люди не трепали про нас языками. Если же Ошри и Хаим сейчас не в бомбоубежище, то, наверное, она сидит и тихонько молится, чтобы пришел Иегуда и сказал, что видел их в другом бомбоубежище, как и меня.
А правда, вдруг подумала я, где они сейчас? Я никак не могла вспомнить, где была до начала обстрела и где рассталась с близнецами.
Я вернулась домой из яслей с новой ложью и приготовила уроки по Библии, а когда прошел вечер, ничем не отличавшийся от других, и наступила ночь, я заснула рядом с Хаимом и Ошри. Через несколько часов я проснулась, встала, поправила им одеяло и посмотрела на часы. Была уже глубокая ночь. Дуди спал. Я вышла в коридор, приложила ухо к двери комнаты, где спали мама и Коби, но ничего не услышала. Мне страшно хотелось ее открыть и заглянуть внутрь, но я не осмелилась.
Я легла в кровать, но никак не могла уснуть. Встала и вышла на балкон. Там висело белье, мама вывесила его вечером, и бельевые веревки выглядели словно линейки в тетради, на которых было написано: «мамино платье» или «брюки Ицика», а прищепки — как запятые. Мамино платье, запятая, штаны Ицика с резинкой, запятая, две рубашки Дуди и Ицика, запятая, белая рубашка Коби, запятая, носки Ошри и Хаима, запятая, моя школьная юбка, запятая, простыня мамы и Коби, точка. На простом и понятном языке наша одежда сообщала всему миру, что мы — члены одной семьи. Однако за этим явным сообщением, которое могли прочитать все желающие, скрывалось еще одно, тайное, которое было понятно только нам одним и гласило: «В жизни этой семьи не было ни единого дня, когда на одной веревке одновременно висела одежда всех ее членов без исключения — папы, мамы и шестерых детей».
6
Я тихонько вошла в комнату, где спали Ошри и Хаим, и еще раз поправила им одеяло. Спать мне совершенно не хотелось. Я взяла свой школьный рюкзак и пошла к шкафу Коби. Я проходила мимо этого шкафа много раз, но никогда его раньше не открывала. Ведь он не мой.
Вскоре после смерти папы Коби вынул из шкафа все полки и стал учиться в нем прятаться. Залезет, посидит и вылезает. Опять залезет, опять посидит и опять вылезает. В результате шкаф совершенно расшатался, но Коби это не смущало. Кроме того, он стал замерять время, которое необходимо, чтобы добраться до шкафа из любой точки в квартире, залезть в него и закрыться изнутри. Он делал это с помощью часов, которые ему подарили на бар мицву, и постоянно бегал к шкафу то из туалета, то из кухни, а один раз даже помчался туда, когда мы все сидели за столом и ели. Вскочил ни с того ни с сего и убежал, круша все на своем пути, а затем вернулся и сообщил, сколько времени у него это заняло. Он прекратил эти свои тренировки, только когда во время одного из его набегов у шкафа отвалилась ножка, но интереса к шкафу не потерял. Подложил вместо ножки камень и стал приставать к маме, чтобы она ее починила. Братья отца с мамой тогда еще не поссорились, и она обратилась за помощью к одному из них, дяде Аврааму. Тот пришел, положил шкаф на бок, прибил ножку гвоздями, и только тогда Коби успокоился. Его совершенно не волновало, что мы все в шкафу не поместимся (только когда из шкафа повыбрасывали всю старую одежду, включая мамины нарядные платья, в нем стало чуть больше свободного места). Однако никто из нас с ним заговорить об этом не решался. Мы смотрели, как он тренируется, и с грустью вспоминали то время, когда папа был еще жив и прятаться нам было никуда не нужно.
Я разулась, залезла в шкаф, села на пол, скрестила ноги и закрыла дверцы, оставив только маленькую щелку для света. В шкафу могли поместиться не больше двух взрослых или трех детей. Я подняла глаза кверху, чтобы посмотреть, какой он высоты, и увидела, что в потолке торчит гвоздь, на гвозде висят мужские трусы, в трусах — бутылка с маслом, а рядом на потолке какая-то надпись синими чернилами. Я привстала, чтобы ее прочесть, ударилась головой о бутылку и узнала аккуратный почерк Коби. Там было всего шесть слов. «Не забудьте вылить масло на пол». Я смотрела на надпись и бутылку и вдруг вспомнила одно давнее утро.
Это было в год смерти папы, на Хануку. В тот день мама пожарила нам пончики и ушла в ясли. Ошри и Хаим тогда еще не родились, и ложь в нашем доме еще не жила. Самой младшей в семье была папина смерть. Ей было всего полгодика. Она была младенцем, от которого пахло свежевырытой могилой, и никто еще не знал, каким этот младенец станет, когда вырастет. Между тем он рос очень быстро. В первый месяц он только неподвижно лежал на спине и плакал, но еще через месяц стал уже переворачиваться со спины на живот и обратно, ползать и сваливать вещи на своем пути. За ним нужно было все время следить, чтобы он не разрушил то, что существовало до его рождения, но он был очень проворным и гораздо быстрее нас находил вещи, которые папа берег и которые было очень легко свалить. Он все трогал, щупал, засовывал в рот, пробовал на язык, выбрасывал, ломал, уничтожал и рвал, и мы тогда еще не знали, как от него все это защитить. Нельзя было оставить его без присмотра не только на одну минуту, но даже на одну секунду.
Даже когда мы выходили из дома, мы брали его с собой. Когда мы собирались в школу, он забирался в бутерброды, которые мама давала нам с собой. По ночам он проникал в наши сны, будил нас, и мы просыпались в слезах. Когда мы по утрам открывали глаза, то видели, что он уже проснулся и стоит возле кровати, как будто хочет напомнить, что он все еще здесь, и как будто мы просто обязаны увидеть его до того, как увидим солнце. Он смотрел на нас своими невинными младенческими глазами и как будто говорил: «А что я такого сделал?»
После обеда Коби взял глубокую сковородку с маслом, в котором мама жарила пончики и которое к этому времени уже успело остыть, пошел в коридор, вылил масло на пол и стал кататься по нему так же, как мы катались по коридорам школы. Я стояла в дверях ванной и хохотала: полгода я так не смеялась; а Дуди и Ицик ждали, пока Коби даст покататься им тоже. И тут с работы вернулась мама.
Это случилось за неделю до рождения близнецов, и живот у мамы был уже огромный — самый большой из всех, которые я когда-либо в своей жизни видела. Увидев, что мы смеемся, а Коби растянулся на полу в луже масла, она вскрикнула «О Господи!», закрыла рот рукой и заплакала. Мы бросились к ней, сгрудились вокруг нее и по тому, как она на нас смотрела, поняли вдруг, чем мы, по ее мнению, тут занимались: разыгрывали представление о том, как умер наш папа.