Наконец мы увидели огромный дом, занимающий бо́льшую часть треугольного квартала, образованного пересечением двух оживленных улиц. Дом тоже был треугольный – этакий величавый шестиэтажный клин, – но даже не это резко выделяло его среди прочих. У кого-то хватило отваги выкрасить его черной краской. Если не считать деревянных притолок и еще кое-каких деталей, все здание от фундамента до крыши заливала полнейшая, безжалостная, бесстыдная чернота.
Гимн заметила, что я застыл разинув рот, и, усмехаясь, потащила меня вперед, пока меня не переехала повозка, толкаемая людьми.
– Офигеть, верно? – сказала она. – Понятия не имею, как их не затаскали за нарушение «Белого закона». Папа говорит, орденским Блюстителям доводилось объявлять домовладельцев еретиками и убивать их за то, что те отказывались красить свои дома в белый цвет. Некоторых до сих пор штрафуют, но никто не связывается с «Гербом ночи». – И Гимн ткнула меня в плечо кулаком, отчего я удивленно на нее покосился. – Короче, если тебе действительно охота рассчитаться со мной, веди себя вежливо. Там люди заправляют кое-чем посерьезней веселых домов. Никто с ними не связывается!
Я выдавил хилую улыбку, хотя в животе уже рос холодный ком беспокойства. Неужели я удрал из Неба только для того, чтобы отдать себя в руки других смертных, обладающих властью? Но на мне висел долг перед Гимн, поэтому я лишь вздохнул и сказал:
– Буду паинькой…
Кивнув, она провела меня в ворота дома, а затем через ничем не украшенные двойные двери.
Она постучала. Нам отворила служанка, достаточно строго одетая.
– Привет, – сказала Гимн и вежливо кивнула ей. (При этом она метнула в меня свирепый взгляд, и я поспешно последовал ее примеру.) – Тут у моего приятеля к хозяину деловой разговор…
Служанка, коренастая амнийка, метнула на меня быстрый оценивающий взгляд и, кажется, решила, что я заслуживаю некоторого внимания. Учитывая, что моя одежда хранила следы трехдневного лежания в грязном переулке, мне следовало возгордиться достоинствами своей внешности.
– Как звать? – коротко спросила она.
Я тотчас придумал не менее дюжины подставных имен, но в итоге решил, что хитрить бессмысленно, и ответил:
– Сиэй.
Она кивнула и перевела взгляд на Гимн. Та тоже представилась.
– Я скажу ему, что вы здесь, – пообещала служанка. – Пожалуйста, обождите в гостиной.
Она провела нас в небольшую душноватую комнату с обшитыми деревом стенами и узорчатым менчейским ковром на полу. Стульев здесь не было, и мы остались стоять. Женщина затворила за нами дверь и удалилась.
– Не очень-то это место смахивает на дом со шлюхами, – сказал я и подошел к окошку, чтобы посмотреть на уличную сутолоку. Попробовав воздух, я не обнаружил того, чего вроде бы следовало ждать, – похоти. Может, это объяснялось ранним часом и отсутствием клиентов. А еще я не почувствовал ни страдания, ни боли, ни горечи. Женщинами – да, пахло. И мужчинами, и плотским соитием, а еще ладаном, бумагой, чернилами и изысканной пищей. Кажется, тут не мерзостями занимались, а делали дело.
– Им не нравится, когда их так называют, – пробормотала Гимн, подходя ближе, чтобы мы могли разговаривать негромко. – И я уже объясняла, что здесь не шлюхи работают. В смысле, они не такие, кто за деньги станет что угодно делать. Некоторые из здешних девиц вообще не ради платы работают.
– Что?
– Ну, так говорят. А кроме того, здешние хозяева постепенно прибирают к рукам все городские бордели и переделывают их на тот же лад. И вроде как именно поэтому Блюстители дают им такие поблажки. Если уж на то пошло, десятина, которую выплачивают мракоходцы, такая же полновесная, как и прочие денежки.
У меня отвисла челюсть.
– Мракоходцы? Даже не верится! Выходит, эти хозяева, или кто там еще, поклоняются Нахадоту?..
Я невольно вспомнил Нахиных верных, какими те были когда-то, до Войны богов. Весельчаки, мечтатели, бунтари, они относились к идее какого-либо упорядочения, как коты к послушанию. Но времена изменились, и две тысячи лет влияния Итемпаса не прошли бесследно. Теперь последователи Нахадота занимались делами и платили налоги.
– Да, они чтут Нахадота, – сказала Гимн, глядя на меня с таким вызовом, что я сразу все понял. – Это тебя беспокоит?
Я положил руку на ее костлявое плечико. Если бы я мог, то благословил бы ее, ведь теперь я знал, кому она принадлежала.
– С чего бы? – ответил я. – Он мой отец.
Она моргнула, но продолжала смотреть настороженно. Напряжение словно перекатывалось в ней от одного плеча к другому.
– Он породил большинство младших богов. Только, похоже, не все его любят.
Я пожал плечами:
– Временами его непросто любить. В этом смысле я пошел в него. – Я заулыбался, и Гимн улыбнулась в ответ. – Но всякий, кто воздает ему честь, – мой друг.
– Приятно слышать, – прозвучал голос у меня за спиной, и я замер, ибо не рассчитывал когда-либо снова услышать этот голос. Густой мужской баритон, жестокий и безразличный. Жестокость сейчас была различима более всего, а еще ему было смешно, потому что я находился в его гостиной, беспомощный и смертный, и это делало его пауком, а меня – мухой.
Я медленно повернулся, невольно стискивая кулаки. Его почти безупречные губы раздвинулись в улыбке, на меня смотрели темные глаза, которым лишь чуть-чуть недоставало черноты.
– Ты! – выдохнул я.
Живой застенок моего отца. Мой мучитель. Моя жертва.
– Привет, Сиэй, – ответил он. – Какая приятная встреча!
10
Этого не должно было произойти.
Безумие Итемпаса, гибель Энефы, поражение Нахадота.
Война богов. Размежевание нашей семьи.
Однако произошло, и я оказался заточен в мешок с кишками, который чавкал, протекал и громко топал, неуклюжий, точно дубина, и куда более беспомощный, чем я был даже новорожденным. Ибо новорожденные боги свободны, а я? Я был ничем. Нет, даже хуже. Я был рабом.
Мы с самого начала поклялись стоять друг за дружку, как и подобает рабам. Первые несколько недель были наихудшими. Наши новые господа гоняли нас на износ, заставляя чинить разнесенный едва ли не вдребезги мир; по совести говоря, мы тоже участвовали в его разнесении. Чжаккарн носилась туда и сюда, спасая всех выживших, даже безнадежно заваленных обломками или наполовину сожженных лавой и молниями. Я, известный своей способностью разгребать бардак, отстроил по деревне в каждой стране, чтобы приютить уцелевших. Курруэ между тем возобновляла жизнь в морях и восстанавливала плодородие почв.
(У нее оторвали крылья, чтобы вынудить этим заниматься. Задание было слишком сложным, чтобы выполнять его под командованием, а у нее хватало мудрости, чтобы найти в нем массу лазеек. Крылья отросли вновь, и их сорвали опять, но она терпела боль в холодном молчании. Она сдалась, лишь когда ей вогнали в череп раскаленные шипы, грозя разрушить ставший уязвимым мозг. Она не могла позволить, чтобы у нее отняли мысли, ведь это было последнее, что у нее еще оставалось.)
В тот жуткий первый год Нахадота не трогали. Отчасти из необходимости, потому что предательство Итемпаса превратило его в сломленного молчальника. До него невозможно было достучаться ни словами, ни истязаниями. Когда Арамери что-либо приказывали, он шел и делал, что велено, ни больше ни меньше. Потом усаживался и застывал. Как вы понимаете, такая неподвижность противоречила его природе. В ней сквозила такая кошмарная неправильность, что даже Арамери сочли за лучшее не лезть к нему.
Еще одним затруднением была Нахина ненадежность. По ночам он обретал могущество, но отправь его на другую сторону мира, за линию, где стоял день, – и он начинал пускать слюни, превращаясь в бессмысленный кусок мяса. В этом облике он не обладал никакой силой, не мог даже проявлять свою личность. Рассудок этого куска мяса был пуст, как у только что родившегося младенца. И при этом он оставался опасным, особенно когда дело шло к ночи.
Ибо это существо действительно было своего рода младенцем. За которым мне и поручили присматривать.