- Невозможно, если не знаешь в лицо. А когда я знаю их в лицо, как я могу не думать?
- Ты будешь хорошим врачом.
- Если поступлю в институт...
Неожиданно, без видимой причины, Смоленский ощутил тоску и пустоту. Вернее, причин было несколько, и главная заключалась в том, что кончится вечер, Надя уйдет через поле, он останется без нее, и все станет неинтересно.
- Подожди, я сейчас... - Она поднялась и пошла за деревья.
Смоленский остался ждать, и вдруг ему показалось, что она не вернется. Он испугался, как в детстве, до самой последней клеточки, поднялся, пошел по сухим иголкам, крикнул с сильным страхом в голосе:
- Надя!
Она вышла к нему неслышно и тихо удивилась:
- Ты что кричишь?
Он обрадовался, снова, как в детстве, до самой последней клеточки, поднял ее на руки и поставил на пень. Надя стояла на пне, как на пьедестале. Ее юбка была белая и очень яркая в темноте.
Сосны вокруг них росли рядами. Видимо, это были лесозащитные насаждения, посаженные двадцать лет назад. Тогда Надя только родилась и ничего не знала про насаждения и про суховеи. А сейчас они выросли и стояли ровесниками - лес и Надя.
Среди сосен появились человек и собака.
Собака остановилась, посмотрела на Надю, на Смоленского и побежала за хозяином.
Надя спрыгнула с пня, подошла к Смоленскому, подняла лицо.
- Я твоя собака... Я буду идти за твоим сапогом до тех пор, пока ты захочешь. А когда тебе надоест, я пойду за твоим сапогом на расстоянии.
«Не пойду домой, - подумал Смоленский. - Здесь мой дом...»
- Что ты? - Надя подняла голову, засматривая в его лицо.
- Ничего. Что-то с нервами творится невероятное...
- Нормальные нервы, - сказала Надя. - Просто тебе не все равно, что делается на свете. Я люблю тебя.
Они сели на плащ Ленки Корявиной. Надя прислонилась к плечу Смоленского. Он обнял ее, прижал к себе ее голову, ощутил под ладонью маленькое жесткое ухо.
Вдалеке слышался гул машин, и Смоленскому вдруг показалось, что он едет в эвакуацию и держит на руках собственную дочь.
Жена отворила Смоленскому и, ничего не сказав, ушла спать.
Он прошел в детскую, сел на маленький деревянный стульчик, сидел там долго - час, может, два...
Потом прошел в комнату.
- Влюбился? - спросила из темноты жена.
- Нет, - отрекся Смоленский и сам поверил в то, что сказал.
- Ты без любви не будешь, - не поверила жена. - Я тебя знаю...
- Пройдет, наверное. Ты только помоги мне.
- Как?
- Потерпи, - сказал Смоленский, ужасаясь необратимости этого разговора с женой. Они никогда раньше не выясняли отношений, а всегда перемалчивали все недоразумения, молча ссорились, молча мирились, и потом, когда они мирились, получалось, что никаких недоразумений и не было. А сейчас, когда все это облекалось в слова, - это как бы формулировалось, закреплялось и оставалось, и уже нельзя было сделать так, будто этого не было.
Если бы можно было снять трубку и прокричать в никуда: «Не трогайте, не препарируйте мою любовь, еще не все. А если разрежете - будет все».
- Если ты нас бросишь, мы сиротами останемся, - сказала жена.
- Не брошу, - сказал Смоленский. Подумал: «Вещество любви уйдет, и все».
Куда уходит вещество любви, доверия, постоянства? Откуда берется вещество предательства?..
- Я закажу себе ключи, - проговорил Смоленский.
- Не имеет значения, - сказала жена. - Я ведь все равно не сплю...
На другое утро Смоленский снова шел в клинику, входил в знакомую дверь хирургического корпуса, поднимался по лестнице.
Навстречу ему в кабинет УВЧ неровной цепочкой тянулись выздоравливающие дети. У одних были подвязаны руки, у других перебинтованы головы, и они походили на маленькое побитое войско.
Сразу ничего не добьешься
Федькин проснулся ночью оттого, что почувствовал себя дураком.
Бывает, внезапно просыпаются от зубной боли или оттого, что в ухо кто-то крикнет. Федькину в ухо никто не кричал, в его семье не было таких привычек, зубы у него тоже не болели, потому что были вставные. Федькин просто почувствовал себя дураком - не в данную минуту, а в принципе.
Федькин лежал и припоминал разные намеки от разных людей. Он, как правило, опускал намеки, не сосредоточивался на них, потому что не верил в то, что он дурак, и потому что знал: те, кто просит, всегда ругают тех, у кого просят.
Федькин смотрел в потолок. Потолок был белый, четкий, и как листок бумаги, он сам его белил два раза в месяц. Федькину больше всего в жизни нравилось белить потолки: стоять на чем-нибудь высоком и водить над головой кистью - в одну сторону и в другую.
Федькин смотрел на свою работу, и настроение у него было грустно-элегическое.
А за окном между тем начиналось утро.
Утро начиналось для всех: для дураков и для умных. Федькин раскрыл пошире форточку, встал на цыпочки и поднял руки. Это был вдох. Федькин делал утреннюю гимнастику.
Потом он помылся и сел за стол, а жена подала ему завтрак. Завтракают все - дураки и умные. И жены тоже есть у всех. Иногда бывает, что у дурака умная жена, а у умного - дура.
У Федькина жена была не очень умная, но вовсе не дура. Она ходила по кухне, волосы у нее были собраны на затылке в хвостик и перетянуты резинкой от аптечной бутылочки.
Федькин посмотрел на ее хвостик и почувствовал угрызения совести.
- Зина, - сказал он, - а ты зря тогда за меня замуж вышла...
- Почему? - удивилась Зина и посмотрела на Федькина.
- Дурак я.
- Вот и хорошо, - сказала Зина.
- Что ж тут хорошего? - не понял Федькин.
- Спокойно...
Отворилась дверь, и на кухню вошла дочь Федькина - Лина. Полное имя было Лионелла - Федькин ее так назвал. Волосы у Лины были прямые и белые, ресницы тоже упрямые и тоже белые.
- Пап, - сказала Лина, - я хочу в цыганский театр.
- Иди.
- Нет, я хочу поступить туда после десятого класса. Играть в пьесах.
- В каких пьесах?
- Ну... в каких... «Цыганка Аза», «Сломанный кнут»...
- Ты же не цыганка.
- Ну и что? В этом театре их нет.
- А где же тогда цыгане? - удивилась жена Федькина.
- Кочуют, - объяснила Лина.
«Дура, - равнодушно отметил Федькин. - В меня...»
Самое главное в этой жизни - точно определить свое место. Чтобы соразмерить запросы с возможностями.
Когда Федькин вышел в это утро на улицу, он все про себя знал. И ему стало вдруг спокойно, не захотелось никуда торопиться. Он медленно шел, дышал и смотрел по сторонам. Если бы он был умный, то прочитал какие-нибудь стихи вроде: «Октябрь уж наступил, уж роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей...» Но Федькин Пушкина не знал и просто думал: «Хорошо-то как, Господи...»
В холле перед кабинетом на красных плетеных стульчиках сидели люди, курили и беседовали, беспечно поводя руками. Они приходили сюда толкать и пробивать. Некоторые пробивали по два года. В первый год они расстраивались и даже болели на нервной почве, а ко второму году смирялись и находили определенное удовольствие в своей неопределенности.
У Федькина не было секретарши, поэтому к нему шли прямо из коридора. Он отсылал их к своей начальнице, а начальница - к следующему, более высокому начальнику, у которого были две двери и секретарша. Там проситель застревал между дверьми, и его отсылали обратно к Федькину. Это походило на круговорот воды в природе: вода испаряется, попадает на небо, с неба падает на землю и т. д.
Когда в холле появился Федькин, все замолчали, и он понял, что накануне говорили о нем.
Прежде, когда Федькин шел мимо людей к кабинету, он напрягал лоб, лицо делал каменное, а взгляд устремлял в перспективу.
Сегодня Федькин свой взгляд никуда не устремлял, а просто остановился и спросил:
- Сидите?
- Сидим! - дружно отозвались те, кто толкал, и те, кто пробивал.
Федькин вошел в кабинет и закрыл за собой дверь, но дверь тотчас приотворилась, и в нее заглянул тощий и нервный молодой человек, как помнилось Федькину - чей-то сын. Он всегда грыз спички, и его пальцы от спичечных головок были коричневыми.