— Серёня, — так Кузьма с детства звал братишку, и тот никогда на это не обижался, — я к тебе за подмогой.
— Что так?
— Предполагаю, что кое-кому пришла мысль списать Кузьму Сорокина на пастбище…
Брат сразу понял в чем дело. Это он сам в третьем классе, описывая в школьном сочинении прошедшее лето, написал: «У нас умерла бабушка и её увезли на пастбище…»
— Ты провалил дело?
Брат прекрасно знал, чем живет и зарабатывает деньги Кузьма и никогда не осуждал его. Только предупреждал иногда: «Боюсь, братка, не сносить тебе головы. Будь осторожней». И вот, как выяснилось, что опасность приблизилась к Кузьме настолько, что тот сам её ощутил.
— Нет, Серёня, с делами у меня порядок. Гвоздь в другом. Давеча шеф дал наряд на упокоение. Я обычно не спрашиваю кого, за что и почему. Не моего ума это дело. Раз надо — значит надо. А тут смотрю фотку клиента и узнаю — из своих. Я его вместе с шефом видел. И сразу дошло — такое задание выдают напоследок. Перед списанием. Выполню, потом меня самого заломают…
— Херовато, — Сергей приложил ко лбу кулак и задумался. — Что делать будешь? Откажешься?
— Как это ты представляешь? Личность мне обозначили. Деньги отстегнули. Теперь назад ходу нет.
— Нет, Кузя, уезжать тебе надо. Брать ноги в руки и мотать отсюда.
— Не дрожи, Серёня. Вспомни: вятские — люди хватские, семеро одного не боятся.
Сергей улыбнулся, но улыбка получилась жалкой.
— Что же делать?
— Завтра еду в дом отдыха. Ты тоже поедешь туда. Только от меня отдельно. Подстрахуешь.
— Кузя, — голос брата звучал жалобно, — боюсь, не потяну такого дела. Я даже кур никогда не резал…
— Не дрожи, Серёня. Страховка — дело бескровное. Приедешь, устроишься, оглядишься. Меня ты не знал и знать не должен. А того, кто за мной по пятам ходить начнет — должен увидеть.
— Думаешь, он там будет?
— Кто знает, может он давно там сидит и ждет.
— А если увижу, что тогда?
— Дашь мне знак.
— Но ты сказал — я тебя не знаю.
— Это ничего. Дать знак можно по-разному. Наденешь белую кепочку, и мне все станет ясно.
— А потом?
— Потом постарайся держаться между нами. Нельзя ему дать возможности где-то застать меня одного.
— Понял. А потом?
— Я выполню заказ. Затем разберусь с тем, кому заказали меня. Вернемся в Москву. Тут меня никто ждать не будет. Поэтому можно спокойно сделать шефа… И мы свободны, Серёня.
— Думаешь будет легко уйти?
— Проще, чем ты думаешь. Я как ушел из инкассации, меня в лицо кроме шефа никто не знает. Между нами двумя — тонкая ниточка. Кто первым по ней ножничками чикнет, тот и выживет. Шеф уверен, что это будет он…
— А ты?
— А мы, Серёня, постараемся, чтобы все было наоборот…
* * *
Богданов выглядел озабоченно. Стоявший перед ним Черкесов переминался с ноги на ногу, не зная чего ожидать от шефа. Но тот вдруг доброжелательно улыбнулся.
— Ну что, Семеныч, укатали тебя крутые горки? То-то ты, как я гляжу, в последнее время сбледнул с лица…
Понимающий человек в таком случае обязательно сказал бы:
— Замотался.
Черкесов не уронил марки, хотя ответ дал в редакции, более подходившей к его языковой выучке:
— Ишачу, Андрей Васильевич. Как папа Карло.
— Отдохнуть не хочешь?
Черкесов враз насторожился, напрягся как струна. Слово «отдохнуть» в русском языке достаточно многогранное. Саданут коленом под зад человеку на работе и говорят: «Ушел на заслуженный отдых». А вглядишься — выгнали его прочь и дело с концом. Или бывало на ринге, когда после коронного удара правой, опупевший вдруг соперник ложился на пол, тренер Иван Королев говорил Черкесу: «Пусть отдохнет, бедняга. Спешить тебе некуда».
Короче, много смысла в одном слове. А раз так, значит надо выяснить точно, какого рода отдых предлагается.
Ответил Черкес с полнейшей неопределенностью:
— Оно таки так, Андрей Васильевич, но опять-таки ежели…
— Что «ежели»? — Богданов поразился такой дипломатичности ответа.
— А вдруг по чрезвычайности обстоятельств во мне какая надобность возникнет?
Богданов засмеялся.
— Она уже возникла. Трехдневный отдых, Семеныч — это кайф. Прекрасный харч. Свежий воздух. Пейзаж…
— Море, — подсказал догадливый Черкес, — на пляжу сисястые девки…
— Ага, — без сопротивления согласился Богданов, — но в другой раз.
— А я-то, дурак, разогнался. Думал попал под статью заботы о человеке.
— Правильно думал. Поедешь в дом отдыха. Погужуешься, может как ты говоришь, там и сисястую найдешь. Чем черт не шутит.
— Это, я думаю, сверх программы. А что главное?
— Трудно с тобой стало, Семеныч. Слишком догадливым стал.
— Чья школа? — Черкес осклабился.
— Ладно, друг друга мы поняли. Завтра я тебе передам путевку. Поедешь на выходные дни в Марьино. Там одна фирма будет мочить своего батяню. Наводку я тебе дам. Самому акту ты мешать не должен. Но исполнителя сделаешь…
* * *
Над зеленым крутояром стояли столетние сосны. Снизу их стволы были покрыты серой корой, похожей на чешую змеи. Выше до самых макушек дерево золотилось бронзовым легким загаром. Прорвавшись сквозь годы, деревья переживали не лучшее время. Могучие гиганты над песчаным обрывом уже были приговорены к смерти. Дожди и время медленно разрушали кручу, и толстые причудливо извивавшиеся корни, которые связывали деревья с землей, уже потеряли опору и висели над пустотой, как щупальца морского чудища.
Рыжая тропинка тянулась вдоль кромки обрыва. Внизу, сжатая с обеих сторон зелеными берегами, текла Москва-река, в этих местах ещё относительно чистая, живая, не загаженная цивилизацией.
Неожиданно Чепурной почувствовал боль в груди. Он остановился, достал из заднего кармана брюк пластиночку с капсулами жидкого валидола. Выдавил одну горошину, взял в рот, раскусил. Постоял немного, потирая грудь ладонью.
Кузьма, с которым Чепурной познакомился гуляя по территории санатория, встревожено спросил:
— Что с вами, Николай Фомич?
— Ерунда.
— Если сердце, то не скажите…
Чепурной тяжко вздохнул и вдруг горестно произнес:
— Эх, не так мы живем. Не так…
Кузьма стоял рядом, не понимая с чего это вдруг спутник впал в меланхолию.
— Почему не так? Живем нормально.
— Не-е. Вот гляди — лес. И сосна, и береза. Или вон елка. Смотри, нижние ветви у неё серые. Это их покрыли лишайники. И всем хватает места. А мы? Топчемся, давим друг друга…
Кузьма умел разбираться и не в таких поворотах чужой психологии. Понял — ничего особенного не произошло. Просто Чепурной всю жизнь лез по лестнице из-под обрыва на крутояр и теперь, когда выбрался наверх, боится оглянуться назад — высоко влез. Потом все же глянул и заметил — его качает. Это когда стоишь на нижней ступени, то кач не страшен. Посередине лестницы — он заметней. На самых верхних ступеньках удержаться уже трудно, хотя очень хочется. Хочется, а мотает из стороны в сторону. Ко всему приходится опасаться, что кто-то может тебя подтолкнуть.
— Ладно, главное вы не тушуйтесь, Николай Фомич. Я по себе знаю — как прижмет чуть-чуть, так жизнь кажется тошной. А затем оклемаешься и видишь — жить-то совсем неплохо.
— Чудак ты, Сорокин. Разве речь о том хорошо жить или плохо? Дело совсем в ином. Для каждого человека наступает такой момент, когда нужно подводить итоги. Ты вот по ночам о чем думаешь?
Кузьма весело хмыкнул.
— Мужской закон, Николай Фомич: о бабах. Вон их сколько вокруг. Почему не подумать?
— Видишь, ты ещё молодой. Не созрел для самооценок. А я по ночам, когда не спится, подвожу итоги.
— Чой-то так? Вроде и вам рано бабки подбивать…
— Наверное потому, что ничего хорошего я больше ни для кого не сделаю. Ты знаешь кем я был?
Кузьма замотал головой.
— Откуда?
— А я ведь, Сорокин, боевой офицер. Три года на Афгане. Командир батальона. Командир полка. Воевал, верил, что если послала родина, значит ей это нужно. А потом выяснилось, что все это была блажь наших вождей-маразматиков.