— Какой же вы честный человек? — сказала Дашенька. — Вы ведь сами знаете, Илья Семеныч, что вы и есть подлец. И знаете, что Людмила говорит чистую правду. Зачем же вы говорите, будто она врет? Это вы все врете, Илья Семеныч. Потому что вы очень грязный человек, у вас совсем нет никакой честности...
Больше Дашенька не сказала ни слова. Постояла с минуту, глядя на Илью, покачала головой и пошла.
А зал продолжал молчать. И это было в тысячу раз хуже, если бы там кричали, шумели, возмущались. В молчании, окружавшем Беседина, теперь была не только враждебность. К враждебности Беседин за свою жизнь уже попривык и научился или не замечать ее, или платить тем же. Сейчас же он почти физически ощущал глубокое презрение к себе, будто все, кто сидел в зале, вдруг увидели его таким, каким он был в действительности: нечистым, изъеденным ржавчиной себялюбия, грубым и бесчеловечным. Даже его изысканный, модный костюм, белоснежная нейлоновая рубашка, сверкающие запонки на манжетах — все это в глазах людей сейчас выглядело омерзительной мишурой, за которой он прятал свою нечистоплотность. Илья это тоже чувствовал каждым своим нервом... «Они все меня ненавидят, — подумал он, — и знают, что в эту минуту и я их ненавижу. Око за око, зуб за зуб... Мне-то что? Я проживу и без них. А они? Не заскулят ли завтра же, когда узнают, что Беседин чихнул на их артель и отбыл в неизвестном направлении? Заскулят! Беседины под ногами не валяются. Вспомнят. Пожалеют, да будет поздно...»
— Значит, так? — сказал он не то самому себе, не то всем, кто там сидел. — Значит, так? Ну, что ж, пускай будет так.
Его пальто и шляпа висели на вешалке здесь же на сцене. Он нахлобучил шляпу на лоб, бросил через руку пальто и быстро сбежал по ступенькам. Скорее, пока проход свободен, пока все еще сидят на своих местах.
— Илья Семеныч! — крикнул Климов. — Беседин!
Беседин с яростью хлопнул дверью и исчез.
ГЛАВА XIV
1
Исчез за перелеском последний домишко маленького аэропорта, и теперь перед Степой лежала белая, как большой лист чистой бумаги, тундра. Небо и тундра — больше ничего. Даже горизонта не было: где-то за сто верст впереди небо спустилось, вниз и тоже стало дорогой, бегущей на край земли. Ровной белой дорогой.
«Вот и встретились мы, однако, — подумал Степа. — Тыщу лет не видались, а будто и не уходили друг от друга — и тундра все такая же, и я все такой же: вон как сердце щемит, когда увидал ее. Того и гляди, слезы потекут от радости...»
Хэнча, близкий родственник Степы, сказал, будто оправдываясь:
— Неделю назад везде тут земля была, снегу совсем не видать, а теперь все кончилось. Зима, пожалуй, идет...
— Пускай идет, однако, — сказал Степа. — Пора ей уже.
— Пускай идет, — согласился Хэнча. — Пора ей уже, ты правильно говоришь.
Хэнча, ненец лет двадцати пяти, такой же маленький и крепкий, как Степа, в новой малице и в новых бакарях (в город ехал, а не куда-нибудь, поэтому и приоделся!), сидел на нартах немножко впереди Степы и поминутно на него оглядывался. Хэнче все интересно: и черное кожаное пальто Степы на хорошем меху, и черная шапка с кожаным верхом, и большой чемодан с блестящими замками. Но особенно интересное — это, конечно, сам Степа. Сидит и молчит... Почему молчит, однако? Ему ли говорить не о чем? Шесть раз — шесть! — Хэнча читал в газете о своем близком родственнике Степане Ваненге. Четыре раза — четыре! — видел в газете его портреты. Ударник коммунистического труда! Сто восемьдесят процентов плана! Вот он кто, Ваненга! Его по газетам вся тундра знает. В стойбище, где живет мать Ваненги, в каждом, поди, чуме газета про
Ваненгу есть. Ему бы сейчас говорить, и говорить о себе надо, а он молчит. Чего молчит, однако?
Хэнча спросил:
— Ты в тундру надолго ли?
— Отпуск у меня, — ответил Степа. — На два месяца. Хорошо в тундре?
Хэнча удивленно взглянул на Степу: сам, что ли, не знает? Как в тундре плохо может быть? Тундра небось не город, где шум-гам. В городе не привыкнешь, там все не так. Чудно там. В тундре человека встречаешь, говоришь ему: «Здравствуй». Человек тоже отвечает: «Здравствуй». Все правильно. А вот когда Хэнча первый раз попал в город, над ним смеяться начали. Пошел он по улице, а там людей — тысяча! «Здравствуй, — говорит Хэнча одному. — Здравствуй, — говорит другому, и третьему, и четвертому. — Здравствуй».
Пока с пятым здоровался, два человека мимо прошли, не успел Хэнча поприветствовать их. Обидятся, решил Хэнча. И побежал догонять. Догнал, схватил за руки, сказал: «Здравствуй, однако. И ты, здравствуй тоже». Те смотрят на него и друг на друга смотрят. Потом один спрашивает у Хэнчи: «Ты давно в вытрезвителе был?»
Хэнча обрадовался: не обиделись. Поговорить даже захотели. Ответил вежливо: «На олешках приехал я. Стойбище Вуквутагина знаешь? Оттуда. Шибко ветер в лицо бил, потому долго ехал. Айда в чайную чай сидеть? Там говорить будем».
И тогда они смеяться начали. Громко смеяться. Так, что народ собрался. Не ругали Хэнчу, но все равно обидели. Ушел он...
Вот как в городе. А Ваненга спрашивает: «Хорошо в тундре?»
Хэнча сказал:
— Олешек в нашем колхозе, знаешь, сколько теперь? Куда тебе знать-то! Сам председатель Вуквутагин, поди, не знает. Клуб есть, дворец называется. Там каждый вечер кино, а не то — танцы. Весело, однако. Ты почему не совсем в тундру едешь?
— Когда-нибудь совсем приеду, — ответил Степа. И вдруг спросил: — А Райтынэ как живет?
И не хотел спрашивать, боялся, но само как-то вырвалось. Хэнча небось подумает: «Ты из-за Райтынэ и в тундру-то едешь...» А он вообще едет. Домой К матери. Сто лет, поди, не видел ее — разве не соскучишься! И все сто лет не видал, не только мать.
Хэнча ответил:
— Живет Райтынэ — чего ей не жить! Вынукан, зоотехник-то наш, как песец за леммингом, бегает за Райтынэ. Скоро, говорит, свадьбу буду делать. Он, Вынукан-то, шибко вверх побежал. Председателем колхоза, говорит, скоро буду. Вуквутагин, мол, хороший председатель, да не совсем грамотный... Теперь, если собрание, Вынукан первым за президиум садится.
Хэнча поднял хорей, крикнул на оленей:
— Ой-е! Пошли быстро!
Он хотел еще о чем-то рассказать, но услышал: Ваненга поет. Без слов поет. Как ветер в тундре — тягуче и жалобно... «Ладно, — подумал Хэнча, — пусть поет. Дорога длинная, почему человеку не петь?»
2
Два дня они ехали по тундре. Два дня и две ночи, изредка останавливаясь, чтобы дать отдохнуть оленям.
И вот приехали.
Сам Вуквутагин, председатель колхоза, вышел их встречать. Все, пожалуй, вышли. Все стойбище-поселок.
Шумно стало, как в городе. Даже радио — мощный репродуктор — вытащили на улицу, и оно орало так, будто в далеких горах Бырранга началось землетрясение. Олени удивленно вытягивали морды, прислушивались: не пурга ли большая идет? Собаки будто взбесились — лают, визжат, бросаются под ноги. Детвора тоже словно с ума посходила — такого крика тундра давно не слыхала.
Остановив оленей, Хэнча во весь рост поднялся в нартах и сказал первую речь:
— Я, Хэнча, — он ударил себя в грудь, — привез Ваненгу. Вот он, Ваненга. Ударник, однако, коммунистического труда. Я привез!
Больше он ничего не сказал. Довольно и этого. Теперь, когда речь зайдет о Степане Ваненге, все будут начинать так: «Они приехали вдвоем — он и Хэнча. Хэнча привез его на своих нартах...»
Степа не знал, что делать. Ошеломленный, растерявшийся, он вылез из нарт и неуклюже переминался с ноги на ногу. Какой-то любопытный мальчишка подошел к нему, потрогал кожу реглана. Потом заглянул в нарты. На него крикнули: «Ты чего там?» Мальчишка убежал.
Вуквутагин поднял руку, сказал:
— Тихо!
И сразу все смолкло. Радио выключили. И Степе стало совсем худо: что же делать? Говорить надо? А о чем говорить? Не станет же он кричать, как Хэнча: «Я, Ваненга, приехал в тундру!»
Но тут он увидел мать. Она бежала к нему по снегу, прижимая руки к груди: боялась, наверное, что у нее выскочит сердце. На ней была новая малица, новые бакари, а на голове — теплый пуховый платок, который Степа прислал ей из города.