— Настанет день, и я, возможно, прокляну или, напротив, возблагодарю богов за данное тобой поручение, — произнес Марк. Затем он вытащил из-под одежды кинжал с рукоятью, изящно вырезанной из слоновой кости, и вложил его в руку Изодора. Сначала философ не хотел брать оружие, но Марк настаивал.
— Возьми его, — говорил он. Такая смерть лучше, чем клыки свирепых псов.
— Ты не понимаешь, что такое смерть, — возразил философ и, наконец, со спокойствием, похожим на равнодушие, взял кинжал. — И все же я благословляю тебя за твою доброту.
На рассвете следующего дня Нерон распорядился изъять все рукописные копии с трудов Изодора из книжных лавок, библиотек и даже частных домов, обыскав их. Затем сочинения философа были публично сожжены на Старом Форуме. После этого началось представление, открывающее игры. Знатные молодые люди из сословий всадников и сенаторов были усажены рядом с ложей Императора, так что Нерон мог сам наблюдать за реакцией молодежи на тот кровавый урок, который он хотел преподать ей. Они должны были воочию увидеть судьбу тех несчастных, кто пытается сбить других с истинного пути.
Когда жертвы вышли из загона на арену, Марк с ужасом увидел, что Изодор не воспользовался кинжалом — хотя, похоже, это сделала половика пленников, чем привела в отчаянье стражу, которая на рассвете обнаружила их трупы. Тело Изодора было обнажено, только бедра прикрывала неширокая повязка, руки философа были крепко связаны за спиной. Марк заставил себя смотреть на все происходящее, потому что отворачиваться от арены считалось в обществе верхом неприличия и было чревато самыми серьезными последствиями. Один из торговцев животными с хлыстом в руках поднял решетку клетки, и оттуда выскочили десять изголодавшихся собак.
Кровавая сцена навсегда запечатлелась в памяти Марка: тощий бледный Изодор, на лице которого читались ужас и отвращение к обезумевшим псам, и сами псы — клубки грязной свалявшейся шерсти, с выступившей кровавой пеной на мордах, молниеносным движением в одном прыжке кинувшиеся на хрупкого, почти бесплотного старика.
На следующий день Марк разыскал тело Луки в огромной незарытой еще общей могиле для неопознанных и невостребованных трупов, которая располагалась за городом, и устроил пышные похороны. Он настоял на том, чтобы Луку обрядили в дорогой погребальный наряд, провезли на золоченой повозке по улицам Рима в сопровождении многолюдной процессии плакальщиков. Затем он приказал поместить урну с пеплом Луки в фамильный склеп Юлианов, находившийся в полумили от города по Виа Аппиа. Все это глубоко опечалило отца Марка, его тетю Аррию и всю родню, поскольку, на общий взгляд, такие похороны бывшего раба выглядели по крайней мере абсурдными.
Когда Марк наблюдал за тем, как горит на погребальном костре тело его лучшего друга, непокорная страстная душа Эндимиона возродилась в нем с прежней силой. «Это не я убил Луку, — с ожесточением думал молодой человек, — его убила слепая жестокая тирания. Тирания, которая носит множество масок: сегодня это Нерон, а завтра это может быть совсем другая маска».
Именно смерть Луки вдохновила его на бунтарский поступок, который принес ему дурную славу, а его отцу — гибель.
У Марка сохранилась одна из книг Изодора, которую удалось спасти от сожжения. Он заказал переписчикам размножить ее в сотнях списков, а затем поручил клиентам своего отца, людям бедным и забитым, тайно снабдить этими копиями владельцев книжных лавок, которые, несмотря на гонения, хотели иметь их для продажи — поскольку именно гонения возбудили горячий интерес у публики ко всему, что когда-то писал и говорил Изодор. И, таким образом, Марк как бы возродил философа из небытия. Вскоре после этого в его руки попал список с произведений запрещенного поэта Лукана. Эту книгу он также размножил и распространил. «Твой бог — Дионис, несущий свободу», — звучали в его сердце слова Изодора, и ободренный ими, он действовал все смелее. За короткое время ему удалось вернуть к жизни с полдюжины запрещенных и официально проклятых поэтов и философов. Постоянный приток недозволенной литературы в книжные лавки сбивал с толку императорских советников и правителей города, приводил их в бешенство, и они всеми силами стремились напасть на след возмутителей спокойствия.
Когда Диокл написал Юлиану-старшему о том, что видел и слышал достаточно, чтобы сделать неутешительный вывод: юный Марк является пресловутым возмутителем спокойствия, который распространяет запрещенную литературу, отец был не в состоянии больше терпеть своевольные поступки сына. Он пренебрег своим долгом, и, вопреки, полученным им приказам, отправился домой. Промедление могло привести к роковым последствиям, так думал Юлиан-старший.
В это время при дворе Императора обстановка все более накалялась: один заговор следовал за другим. Нерон слишком долго бесчинствовал, убивал и мучил, находясь у власти, и теперь он сам в свои редкие минуты просветления отчетливо сознавал, что окружен волками, инстинкт предупреждал Императора, что кольцо хищников вокруг него сужается. Однако ответ у него был только один — увеличить число убитых и замученных, чтобы запугать остальных. Когда Нерону неожиданно пришла в голову бредовая идея о том, что все командиры северных легионов, расположенных в Галлии и Германии, составили заговор, цель которого — повернуть легионы против него, Императора, и, свергнув его, посадить на трон одного из своих соратников, Нерон приказал им всем — в том числе и отцу Марка — срочно вернуться в Рим, намереваясь устроить массовый судебный процесс, а затем обречь всех на гибель. Однако военачальники отказались выполнять этот приказ, совершив тем самым беспрецедентный акт коллективного неповиновения.
Но старый Юлиан, который уже находился на полпути домой, не хотел поворачивать назад — он твердо решить приструнить своего непутевого сына, обуздать его своеволие и потому убедил себя, что его собственная невиновность послужит ему надежным щитом от клеветы. Молодой Марк был не на шутку встревожен таким поворотом событий, он прекрасно понимал, что отец послужит той единственной мишенью, на которую обрушится весь гнев Императора.
Юлиан-старший сильно разболелся в дороге, которая заняла у него целых четыре месяца. Стояла середина зимы, только что в Риме прошел праздник Сатурналий. В особняк на Эсквилинском холме Юлиана внесли на носилках, он был очень плох. Причину его болезни врачи усматривали в отравлении организма вредными ядовитыми парами северных болот.
Марк едва узнал отца в этом человеке с угрюмым, потухшим взглядом и дряблой, обвисшей кожей. Казалось, злость и досада выжгли глаза старика, они были словно присыпаны пеплом. Этим утром ему сообщили, что он обвинен в измене. Судебный процесс по обвинению «в преступной неблагодарности, непочтительности к нашему великому Императору и заговоре с целью захвата трона» должен был начаться на третий день после февральских календ, то есть почти через месяц. Когда Юлиана вынесли на прогулку в сад, Марк почтительно шел рядом с носилками отца, ожидая, когда тот заговорит с ним.
Отец же чувствовал себя сейчас глубоко уязвленным: он был неприятно поражен видом и атмосферой всего дома. Этот дом больше не принадлежал ему, все в нем было теперь устроено в соответствии со вкусами и привычками его сына. Особняк отныне больше походил на школу, чем на жилище: повсюду бродили учителя и философы разных направлений, а также молодые люди — их ученики. Они вышагивали вдоль колоннад с низко опущенными в глубокой задумчивости головами и чуть ли не сталкивались друг с другом по рассеянности. Их затуманенные, обращенные внутрь собственной души глаза, казалось, ничего не замечали вокруг и оживали только тогда, когда в голову молодым философам приходил удачный аргумент для ученого спора. Они сидели также в саду у фонтанов, беседуя между собой или склонив голову над эзотерическими трактатами. Среди них были представители разных сословий, как мужчины, так и женщины. И Юлиан с возрастающим беспокойством заметил в их числе несколько своих собственных рабов из домашней прислуги. Рядом с большим фонтаном, неработающим, заросшим тиной и грязью, — небрежный сын Юлиана, конечно, не позаботился о том, чтобы заставить слуг вычистить и отремонтировать его, — отец заметил женщину, известную в городе Фиофилу, которая по общему признанию была величайшим из ныне здравствующих авторитетов эпикурейской школы. Она задумчиво потягивала вино, беседуя с пожилым любезным историком, который — как все полагали — должен был находиться сейчас в далекой ссылке. Когда носилки Юлиана проносили мимо библиотеки, он заметил, что она разрослась до неимоверных размеров, заняв еще четыре смежные комнаты. Огромные кипы свитков торчали из стенных ниш и лежали прямо на ложах. Похоже, сын в отсутствие отца не приобрел никакого имущества, кроме книг. Это было жилище человека, который считает материальный мир досадной помехой и невыносимым бременем.