Необходимость науки была сознана и провозглашена торжественно. «Наука есть могущество», – задолго пред тем провозгласил один из великих ученых деятелей в Западной Европе, и народы ее приняли это провозглашение как истину. Русские люди признали эту истину, как только познакомились с людьми, с народами, обладавшими наукой; они нашли, что эти люди, эти народы обладают страшным могуществом. Могущество науки сознали русские люди в западной России, увидав перед собою врагов своей веры, своей народности, вооруженных могуществом науки. Сознавши это, русские люди в западной России не остались праздны, но поспешили вооружиться этим могуществом, чтоб бороться с врагами равным оружием. Русские люди Великой России, сознав могущество науки, также не хотят быть праздными, но поднимаются, собираются в дорогу на поиск за наукою, чтоб сделать свою Россию богатою и сильною, чтоб дать ей почетное место среди народов. Наука есть могущество; но всякая сила может быть опасна в неопытных руках, если ей дается одностороннее направление. Посредством науки человек и народ переходят из одного возраста в другой – из возраста, где господствует чувство, в возраст, где господствует мысль. Мы только что говорили о печальных следствиях односторонности, решительного преобладания чувства, неумеряемого мыслью, знанием; о печальных следствиях ревности не по разуму наших Аввакумов. Но мы прежде сказали о печальных следствиях односторонности и другого начала, усиливающегося во второй период жизни человека и народа, – о печальных следствиях отрицательного, разлагающего движения мысли, следствиях, которые вызывают вопль: древо познания не есть древо жизни; вопль, родившийся в той самой стране, где впервые было провозглашено, что наука есть могущество; вопль, потрясающий веру в могущество науки. Недавно история как будто подтвердила справедливость этих слов, что древо познания не есть древо жизни для целых народов; недавно история произнесла страшные слова: «Горе народу, который равнодушно смотрит, как разрушаются его алтари и заколаются их служители»; наука со всеми ее чудесами не спасла этого народа; а было время, когда этот же самый народ в подобных же обстоятельствах был спасен простой крестьянкой, действовавшей с религиозным одушевлением. Но эти вопли, эти примеры показывают только, что наука теряет часть своего могущества, когда ею пользуются односторонне. Наука есть великое могущество, есть наставница и благодетельница людей и народов, когда изучает прежде всего человека; когда знает условия, законы и потребности его природы; когда умеет сохранить гармонию между началами, в его природе действующими, умерять одно другим, положить границы между ними; когда умеет умерить гордыню знания и алчность пытливости разума и отвести должную область чувству; когда умеет определить границы, где оканчивается область знания и где начинается область веры. Наука достигает полного могущества не тогда только, когда учит и развивает умственные способности, не тогда только, когда изучением законов видимой природы увеличивает удобства жизни: она достигает полного могущества, когда воспитывает человека, развивает все начала его природы для их правильного и согласного проявления. Блюсти, чтоб эта правильность и согласие не были нарушены при переходе русского народа из одного возраста в другой, становилось обязанностью русской церкви; для приготовления ее служителей к исполнению этой обязанности могущественным и необходимым средством должна была служить также наука.
Необходимость движения на новый путь была создана; обязанности при этом определились: народ поднялся и собрался в дорогу; но когото ждали; ждали вождя; вождь явился.
Чтение четвертое
«Народ собрался в дорогу и ждал вождя», – сказал я в заключение прошедшего чтения. Это ожидание вовсе не было спокойное; это было тревожное, томительное ожидание. Сильное недовольство настоящим положением, раздражение, смута – вот что мы видим в России в то время, когда в ней воспитывался вождь, долженствовавший вести ее на новую дорогу. Прежде в сфере нравственной был могуществен авторитет церкви, сильной своим единством; но теперь в церкви раскол; являются люди, которые смущают большинство; с жаром, убеждением, начитанностью, выставляя перед собой авторитет подвига, страдания, толкуют они, что православие падает; что патриарх, архиереи и все остающееся при них духовенство отступили от истины. Нам теперь без углубления в подробности тогдашнего состояния общества трудно себе представить, какое нравственное колебание, смуту производил раскол во второй половине XVII века. Страшное впечатление производится, когда слышатся выходки против имен, с которыми привыкли соединять нравственное освящение, нравственную неприкосновенность. «Патриарх, архиереи – еретики, изменники православию!» И это говорили люди, облеченные также нравственным авторитетом, начитанностью, т. е. в глазах толпы знанием Священного писания, готовностью страдать и умирать за истину. «Нам не дают высказывать истины, обличать неправду, – кричали они, – вместо того чтоб по заповеди Христовой обращаться с нами кротко, убеждать с тихостию, они нас пытают и жгут». Вот знаменитый разговор раскольника с патриархом. Раскольник: «Правду говоришь, святейший владыка, что вы на себе Христов образ носите; но Христос сказал: «Научитеся от мене, яко кроток есмь и смирен сердцем, а не срубами, не огнем и мечом грозил; велено повиноваться наставникам, но не велено слушать и ангела, если не то возвещает». Что за ересь и хула двумя перстами креститься? За что тут жечь и пытать?» Патриарх отвечал: «Мы за крест и молитву не жжем и не пытаем, жжем за то, что нас еретиками называют и не повинуются святой церкви, а креститесь, как хотите». Как обыкновенно бывает при подобных отношениях, люди, требующие свободы и безопасности, требуют их только для одних себя, а не для стороны противной в одинаковой степени, и раскольники не ограничивались одной свободой двуперстного сложения, они требовали также свободы и безопасности в открытом нападении на церковь, свободы и безопасности в своей проповеди против нее, и выставлении ее еретической. Но в толпе не умели уяснить себе эти отношения, и раскольники в глазах многих имели большую выгоду, выгоду гонимых. Некоторые шли за ними; другие, оставаясь при церкви, не могли для себя вполне уяснить ее правоты, а потому естественно охлаждались к ней; ослабевал и авторитет церкви, нравственная смута чрез это усиливалась; у ревнителей старины, стоявших, повидимому, за неизменность, твердость всего преданного, даже каждой буквы, – твердости и неизменности не оказалось с самого же начала, с самого начала страшная рознь между толками, и люди, в отчаянии от этих разноречий, от этой смуты разбрелись по всевозможным дорогам, ища веры, и до сих пор ищут. На помощь церкви была призвана наука: устроили в Москве школу, академию, обязанностью которой было защищать православие; начальник (блюститель) и учителя должны смотреть, чтоб ни у кого не было запрещенных книг; если ктонибудь будет обвинен в хуле на православную веру, то отдается на суд блюстителю и учителям, и если они признают обвинение справедливым, то преступник подвергается сожжению. Таким образом академия уполномочивалась следить за движением врагов православия и бить всполох при первой опасности; это была цитадель, которую хотели устроить для православной церкви при необходимом столкновении ее с иноверным Западом; это не училище только – это страшный трибунал; произнесут блюститель и учителя слово: «Виновен в неправославии», – и костер запылает для преступника. Понятно, что для произведения суда над уклоняющимися от православия судьи сами прежде всего должны быть согласны между собою. Но с самого начала православные ученые, призванные в Москву для защиты православия научными средствами, разногласят друг с другом. Симеон Полоцкий разногласит с Епифанием Славиницким; потом великороссиянин Сильвестр Медведев, ученик Полоцкого, ведет ожесточенные споры с учителями академии греками Лихудами. Двор на стороне Медведева, патриарх на стороне Лихудов: понятно, что русские люди делятся, двоятся между двумя враждебными лагерями, всюду споры, шатость, смута. Верховный пастырь церкви, патриарх, находился при этом в очень незавидном положении; раскольники обзывали его еретиком; при дворе, в обществах, находившихся под влиянием Полоцких, Медведевых, смеялись над ним, как над неучем. И действительно, недостаток научного образования препятствовал ясности взгляда его на то, что делалось вокруг, к чему шло дело; им овладевал безотчетный страх пред новым, причем существенное смешивалось с несущественным, и перемена чегонибудь внешнего, какогонибудь обычая, покроя платья, бритье становилось наравне с учениями, противными православию. Народ, становившийся слушать проповедь верховного пастыря, слышал такие обличения: «Люди неученые, в церкви святой наших благопреданных чинодейств не знающие и других о том не спрашивающие, мнятся быть мудрыми, но от пипок табацких и злоглагольств люторских, кальвинских и прочих еретиков объюродили. Совратясь от стезей отцов своих, говорят: «Для чего это в церкви так делается, нет никакой в этом пользы, человек это выдумал, и без этого можно жить». Указания на чуждые учения, на чуждые западные влияния ясны и верны; русские люди, но выражению патриарха, объюродили от люторских и кальвинских учений; но прежде этих учений постановлена еще какая причина объюродения? Пипки табацкие! Курение табака сделано равносильным по своему вреду для православия протестантским внушениям! Резко вооружаясь против всего нового на словах, патриарх не имел твердости сопротивляться на деле, таким поведением возбуждал раздражение и насмешки со стороны людей, стремившихся к новому; но, разумеется, не щадили его и приверженцы старины, которую он, в их глазах, не отстаивал как должно. Юродивый говорил о нем: «Какой он патриарх! Живет из куска, спать бы ему да есть, бережет мантию да клобука белого, затем и не обличает». Таким образом, с двух сторон направлялись обвинения и укоризны на представителей власти церковной, и толпа начинала уже смотреть на них, как на низверженных с высоты, подвергнувшихся суду и осуждению; толпа являлась хладнокровною и хуже, чем хладнокровною, – зрительницею падения власти.