Через три дня взяли дедушку.
Двое парнишек немногим старше меня гнали его перед собой, наставив на него автоматы. И один из них не переставал повторять: «Поживей! Поживей!», а старик в поношенных болтающихся штанах еле плелся впереди них. Последние дни ожидания он провел, копаясь в саду, и теперь его, одетого в самое старое платье, вели к открытому грузовику.
Хорошо, что хоть мы были в эти дни с бабушкой, она совсем потеряла голову от страшных событий. И пока мы ждали, а от отца не было ни слуху ни духу, я решил про себя, что никогда не вернусь к нему. Даже если б мама и вернулась.
Когда я увидел в тот майский день, как они гонят сгорбленного старика, мне вспомнилось, как он пришел к нам в дом, когда у нас были немцы. И вот теперь, когда я гляжу на пустое место на стене, где некогда висели дедушкины модели, эта сцена живо возникает передо мной.
Маленький человечек — ведь он и вообще малорослый, а теперь, в старости, так сгорбился, что, по-моему, вряд ли достанет до плеча двенадцатилетнему парнишке — он спокойно проложил себе дорогу между лаявшими немцами в форме, которые тыкали в него автоматами, пытаясь остановить. И ни одна черта на его морщинистом лице не дрогнула, пока он спокойно объяснял свою принадлежность к дому и протискивался в столовую, где они сторожили нас с мамой.
— Они попали в собаку, — вот и все, что он сказал, беря стул и усаживаясь рядом с нами, несмотря на окрики немцев.
Я подумал, что он не из трусливых, и продолжаю так думать. Куда храбрее отца, который удрал, оставив дома женщину и ребенка одних с немцами.
Я говорю это ему теперь, чтобы он перестал улыбаться так снисходительно.
— Храбрее? — отвечает изумленный отец. — Да нет же! Для этого не нужно много храбрости. Он был в полнейшей безопасности. Храбрость и смелость моего тестя у него в мошне. А впрочем, какая разница. Неужели этот вопрос все еще что-нибудь для тебя значит? Я хорошо знаю, что ты в те годы был труслив как заяц. Но то была не твоя вина, мне следует упрекать только себя самого. Так мы тебя воспитали. Ты мог получать все, и ты получал. От затруднений избавляли тебя мы. И я забыл внушить тебе, что обстоятельства могут перемениться. Ах, да я и сам-то, пожалуй, не очень задумывался, пока над нами не грянуло.
— И тогда ты вмешался, хотя тебе и нечего было там делать, и нас втянул.
— Как это? — говорит отец. — Я вас?
Ты взялся ругаться с дедом. И с мамой из-за него. И ушел от нас.
— Или она от меня.
— Это ты…
— Да, да, да! — Теперь он вскидывает и заламывает руки. — Пусть так, если тебе угодно. Но я не виноват, не я начал. Понимаю, что твоей матери было тяжело… Но ведь нелепо же было пытаться заставить меня уважать коллаборациониста, будь он ей хоть десять раз отец.
— А не глупо ли так говорить, теперь-то?
Что значит глупо? Я понимаю, что ты имеешь в виду. Дед не пострадал, он по-прежнему в почете, сидит во главе стола и получает свой кусище пирога, все так. Ему это не повредило, а мне отнюдь не пошло на пользу, вот что ты думаешь, верно?
— Ну, пожалуй… что-то в этом духе.
— Ему даже удалось отомстить мне. Он ведь винит меня во всех ошибках и перегибах в дни освобождения, и ему-таки удалось отвадить значительное число старых клиентов.
— Вряд ли он этого хотел. Не думаю.
Отец опять улыбается, но к насмешке примешивается усталость.
— Ну, и что ты хочешь сказать?
— А то, что нет никакой разницы в том, что вы делали тогда: что ты, что дедушка. Все, из-за чего вы ссорились и разбили начисто семью… Что толку в этом, как поглядишь теперь? Ты хотел сражаться с немцами, а дедушка — служить им. Сегодня мы с ними торгуем… и помирились с тем, что ни так, ни этак нам их не избежать!
Отец отодвигает стул и начинает бегать рысцой взад и вперед.
— Ты чересчур поспешен в своих выводах. Неужели из того времени ты понял только одно, что все было зря и ненужно? Просто обидно за тебя.
Я вижу, что он разволновался, мне тоже неприятен наш разговор. Но с какой стати этот тон?
— А тебе-то самому это что дало, что у тебя сохранилось, кроме каких-то смутных воспоминаний?
Он останавливается посреди комнаты, проводит обеими руками по жидким волосам, а сам смотрит на меня. В его взгляде неуверенность, замешательство.
— Я научился разбираться, — говорит он наконец. Тебе кажется, что мои и дедушкины поступки были ненужными. И мои более, чем его. А мне кажется, они имели большое значение. Я вовсе не хочу хвастаться, но то время многому научило меня в отношении самого себя. Я научился разбираться и научился действовать. И я стал бы делать то же самое и сегодня, если бы…
— Ну, теперь-то было бы иначе.
— Иначе?
— Если будет новая война, так немного надействуешь.
— Ты разумеешь атомное оружие и тому подобное?
— Да. Или ты думаешь, что от твоего ружья будет великая польза?
— Ну, пускай! Я, впрочем, тогда же потерял его. Кто-то стянул. Досадно, конечно. Но вот что я тебе скажу. Я думал, как и ты, — в наше время все это стало бесполезно. Знаешь, что я думал? Слава богу, что у меня нет сына. Да, потому что, милый ты мой, тебя у меня больше нет. Десять лет ты не желал меня видеть. Мне хотелось бы иметь еще детей, думалось, конечно, что кое-что тогда можно было бы изменить и поправить, но детей у нас не было.
Он замолкает, а мне нечего отвечать.
— Я думал, — продолжает он, — как бы я сумел научить сына различать правду и кривду в мире, где людям не остается ни искорки надежды, где ни вера, ни ружья не могут ничего поделать.
— Не могут, ты прав, то же самое и я думал, — говорю я, и мне приходит в голову, что потому-то я и пришел. Я нутром чувствовал, что настало время, когда он сам признает, как не нужно было все, что нас разлучило. — Мы ведь все равно ничего не сможем поделать.
— Ну, нет! — насмешливо прерывает он меня. — Я был не прав. Ни в малейшей степени. Именно сегодняшний вечер показал мне, как глубоко я был не прав, думая таким образом. И не найди я в себе сил на другое, это просто значило бы, что я так же мало понял в том времени, как и ты, раз ты вообще считаешь возможным сравнивать мои и дедовы поступки. Человек всегда способен внести какой-то вклад, если только захочет. Самое мерзкое — это сидеть сложа руки и сдаваться сильнейшему. Даже если нам грозят, что заставят ученых уничтожить нас всех с помощью нескольких формул. Чем больше угроза, тем больше объединяемся мы в борьбе. Так было тогда, так, надо думать, будет и вновь. Я должен был бы научить тебя этому заблаговременно, тогда мы не стояли бы с тобой друг против друга, как чужие.
Тут мы слышим, как поворачивается ключ в двери, и оба невольно встаем.
Она проворно входит в комнату. Молодая, нарядная, и приносит с собой дыхание свежего ветра. Отец смотрит на часы.
— Поздно уже, — говорит он. — Ты могла бы по крайней мере позвонить.
Я, кажется, узнаю этот тон, тон, которым давным-давно говорила мама, когда подолгу ждала его.
— По-моему, я не обязана давать отчет, — отвечает она бойко.
Он указывает на меня.
— Это мой сын.
— Твой сын?
— Да! — И он оборачивается ко мне. — Моей супруге кажется, что я старый. А ты — наглядное подтверждение.
Это сказано в шутку, но в словах я ощущаю оттенок боли и впервые за этот долгий вечер чувствую нечто похожее на симпатию к отцу. Однако он тут же смеется презрительно, словно читает мои мысли и решительно их отвергает.
— Только напрасно вы за меня решаете, — говорит он, и в тоне его опять слышится издевка. — Вовсе я не старый. Помоложе некоторых.
— Конечно, нет. — Ее голос так же загадочен, как улыбка. — Ты не старый.
Ханс Люнгбю Йепсен
Черный дрозд
Перевод Л. Горлиной
На улице солнечные лучи косо падают на мостовую, внутри столы и скамейки прячутся в мрачных сумерках. Дверь распахнута навстречу мягкому летнему вечеру, из садов доносится пение птиц. Мужчины, сидящие в трактире за столиками, пьют водку, пиво и негромко беседуют. Говорить почти не о чем. День тянется медленно, события его подытожить недолго: несколько городских сплетен да слухи из большого мира. Дни чертовски похожи друг на друга.