Среди любителей поэзии первые стихотворения Гейне получили известное признание. Он стал посещать литературный салон Элизы фон Гогенгаузен. Эта образованная женщина была горячей почитательницей Байрона, сама переводила его стихи, и Гейне среди посетителей ее салона пользовался репутацией «немецкого Байрона». Он сам признавал это сродство с английским собратом и даже в шутку называл себя его «кузеном».
Салон баронессы фон Гогенгаузен был теснее и строже, чем салон Фарнгагенов, и доступ туда давался нелегко. Но у Фарнгагенов Гейне чувствовал себя непринужденнее. Он сдружился с братом Рахели, остроумным и своеобразным драматургом Людвигом Робертом, автором «мещанских комедий» и литературных пародий. В обществе Людвига Роберта и его жены, которую Гейне называл «прекрасная Фредерика», поэт был своим человеком. В послании к Фредерике Гейне шутя звал ее в романтическую Индию из суетного и шумного Берлина:
Оставь Берлин, где воздух густ и пылен,
Где жидок чай, где над умом людским
Один лишь Гегель властвует, всесилен,
И жизни смысл для всех указан им.
Умчимся в край, где аромат обилен,
В край солнечный, который мной любим.
Там льется Ганг, и вдоль его извилин
Идет в одежде белой пилигрим.
Стихотворения Гейне, входившие в первую книжку, нашли отклики и в печати. Фарнгаген фон Энзе в заметке, напечатанной в «Собеседнике», отмечал дарование молодого поэта, хотя в сдержанной и осторожной форме. Гораздо интереснее была статья поэта и драматурга Карла Иммермана в «Рейнско-вестфальском вестнике».
Иммерман справедливо усмотрел в стихах Гейне «ту горькую ярость против ничтожного, бесплодного безвременья и ту глубокую вражду к нему, которая кипела в целом поколении». И недаром, почувствовав боевой пыл поэзии Гейне, Иммерман писал, что поэт «должен быть закован в сталь и железо и держать всегда наготове свой меч».
Отзыв Иммермана произвел большое впечатление на молодого поэта. Гейне не был знаком лично с Иммерманом, но он прочитал его «Трагедии». «Я никогда не забуду того прекрасного дня, — писал Гейне, — когда я получил ваши «Трагедии» и прочитал их и, почти обезумев от радости, рассказывал о них всем своим друзьям». Гейне оценил ясную и благородную мысль драматургии Иммермана, звавшей к искоренению зла и неправды.
Из всех современников Иммерман казался поэту наиболее близким по духу. Гейне знал, что он живет в Мюнстере и занимает судейскую должность и что ему трудно приходится в мрачно-католическом провинциальном городе. Молодой автор первой книги «Стихотворения» написал сердечное письмо своему собрату. Гейне делился планами на будущее и восхищался произведениями Иммермана. Поэт высмеивал тех глупцов, которые пытались доказать, что Гейне соперничает с Иммерманом. «Они не знают, что прекрасный, светлый, сияющий брильянт нельзя сравнить с черным камнем, который только по форме причудлив и из которого молот времени выбивает злые, дикие искры. Но что нам до глупцов?.. Война закостенелой несправедливости, царственной глупости и всему злому! Если хотите взять меня в боевые товарищи в этой священной войне, то я с радостью протяну вам руку…»
Письмо
В осенний вечер, когда за окном струились потоки дождя, а в комнате было холодно и сыро, Генрих лежал на софе, укрывшись пледом, и читал. В дверь постучали. Неужели это квартирная хозяйка пришла поделиться с ним соседскими сплетнями? Как некстати… Стук повторился, и, прежде чем Гейне успел сказать «Войдите», на пороге появился почтальон, промокший и озябший, с большой сумкой за спиной.
— Вы студиозус Гарри Гейне из Дюссельдорфа? — спросил почтальон. — Вам письмо. Распишитесь.
Генрих неохотно поднялся и протянул руку за письмом. Он увидел на сером самодельном конверте знакомый почерк матери. Сердце наполнилось тревогой. Ничего хорошего он не ждал из дома. Еще год назад отец Гейне окончательно разорился и был вынужден оставить Дюссельдорф. Часто в грустные минуты Генрих представлял себе, как тяжело должно быть семье, покидающей насиженное место, дом, в котором знаком каждый угол, приятелей, даже собаку, которую нельзя было взять с собой. Теперь его родители, братья и сестра жили в Ольдеслое, в чужом голштинском городке, без родных и знакомых.
Руки Генриха дрожали, когда он вскрывал конверт. При бледном свете лампы он с трудом разбирал торопливый почерк матери.
«Дорогой Гарри, — писала она, — давно я не разговаривала с тобой. Много раз бралась за письмо и откладывала его. Все не хотелось огорчать тебя, а веселого у нас мало. Отец болеет, несчастье сгорбило его, и куда девалась его военная выправка и веселый, беззаботный смех. Я тоже…»
Генрих глубоко вздохнул, на мгновение отложил письмо. Он зажмурил глаза и вдруг в темноте увидел Болькерову улицу, пьяного Гумперца, валяющегося в канаве, мальчишек, которые так любили дразнить его, а потом представил себе отца, статного, жизнерадостного, в своем пудермантеле, со свежевыбритыми щеками. Куда все это делось? Генрих открыл глаза. Лампа чадила. Он подкрутил фитиль — свет стал ровнее и еще бледнее. Теперь можно было читать дальше. В письме говорилось о трудной жизни, о братьях, учившихся в школе, о сестре Шарлотте. Как мило и нежно умела описывать мать! А в конце Гейне нашел самое страшное, самое горькое для него.
«Среди наших бед и несчастий, — писала мать, — есть только одна приятная новость, которую сообщаю тебе, хотя и с большим опозданием, Дядя Соломон выдал 15 августа сего года Амалию замуж за Иона Фридлендера. Ты, верно, знаешь его по Гамбургу. Говорят, что это прекрасный молодой человек, к тому же богатый, и ты, наверно, порадуешься за свою кузину. Дядя был так добр, что пригласил нас на свадьбу и прислал денег на дорогу, но мы не могли поехать из-за болезни отца и знаем только по слухам, что праздник вышел на славу и обошелся дяде чуть не в двенадцать тысяч талеров…»
Все завертелось перед глазами Генриха, узкие готические буквы письма расплылись и приняли фантастические формы. Слезы хлынули из глаз. Он закрыл лицо руками и упал на софу.
Все это время Гейне старался не вспоминать про свою неудачную любовь. Порой ему казалось, что он совсем забыл Амалию. Тогда Генрих думал, что это была не любовь, а юношеская глупость, создававшая какой-то идеал из обыкновенной, совсем незначительной девушки. Он ведь не мог не знать, что рано или поздно она выйдет за кого-нибудь замуж, а скорее всего именно за этого Иона Фридлендера, особенно ненавистного Генриху пошлого франта. Но почему же у него сейчас так болит сердце и скорбь кажется бездонной?..
Слезы несколько успокоили Генриха. Придя в себя, он почувствовал, что не может оставаться один. Ему захотелось на воздух, на улицу, к людям, к чужим, незнакомым, которые не увидят и не почувствуют, что он в горе, в глубоком горе.
Дождь уже прошел, но всюду стояли большие лужи. Экипажи обдавали прохожих комьями липкой грязи, было уже совсем темно, тяжелые тучи окутали небо. В окнах домов дрожали разноцветные огоньки. Генрих не знал, куда и зачем он идет. Ему хотелось шагать, шагать без конца по этим геометрически прямым берлинским улицам. Он не замечал ни пронизывающего октябрьского ветра, ни холодных струек воды, стекавших с деревьев, под которыми он проходил. Генрих промок и устал и, когда увидел на углу Шарлоттенштрассе ярко освещенное окно винного погребка Люттера и Вегенера, неожиданно для себя распахнул дверь и вошел туда. На него пахнуло теплом и смешанным запахом винных бочек, жареного мяса и острых кухонных специй. В низком сводчатом погребке стоял веселый шум. Табачный дым застилал глаза, и Гейне с трудом разыскал маленький свободный столик. Бойкая служанка подала ему бутылку рейнвейна и яичницу на раскаленной сковородке. Она взглянула в бледное лицо незнакомого посетителя и сказала: