Гарри решил больше не попадаться на глаза Амалии. Сегодня он еще пробудет здесь, чтобы никто не догадался о его горе, а завтра чуть свет покинет виллу.
Вечером Ренвилль принял сказочный вид. Цветные фонарики, подвешенные к деревьям, сверкали гирляндами огней. В парке играла музыка, гости прогуливались по аллеям, группами сидели в беседках, куда лакеи непрерывно подавали мороженое и прохладительные напитки, Кого только не было в этот вечер на вилле Соломона Гейне! Старые сенаторы, крупные купцы, хозяева Гамбурга, с глубокомысленным видом обсуждали свои торговые дела. Наряду с томными старушками, вспоминавшими молодость и добрые старые времена, мелькали, словно нарядные бабочки, молодые кокетливые женщины, а вокруг них увивались кавалеры разных возрастов.
Гарри нельзя было найти в этой пестрой толпе. Мрачный и одинокий, он прятался от людей в чаще парка, где было потемнее и куда едва долетали веселые голоса гостей. Неожиданно он услышал звонкий смех и узнал голос Амалии. Смех доносился из зеленой беседки, прозванной «Павильоном Армиды». И, хотя Гарри дал себе слово не встречаться с Амалией, его неудержимо потянуло к этой беседке. Осторожно, чтобы не выдать себя, Гарри подкрался к «Павильону Армиды». Беседка была тускло освещена круглым пунцовым фонарем, прикрепленным к ветвистому дереву. В беседке, кроме Амалии, были Ион Фридлендер и две девушки. Гарри услышал, как Амалия рассказывала о нем и о стихотворении, которое он преподнес ей:
— Представьте себе, мой бедный кузен Гарри объяснился мне в любви.
— Недурен вкус у молодчика! — насмешливо воскликнул Ион Фридлендер, а девушки глупо засмеялись.
— И кроме того, он мне еще преподнес стихотворение, — сказала Амалия. — Не угодно ли? — И она вынула из-за корсажа вчетверо сложенный лист бумаги.
«Боже мой! — похолодел Гарри, слышавший весь разговор. — Сейчас они осмеют самое дорогое — мое стихотворение, кровь моего сердца…»
Ион Фридлендер взял из рук Амалии стихотворение и стал громко читать, выкрикивая каждое слово, как это делают на аукционе, объявляя цены и качество товара;
Твой кроток нежный взор, — а я
Готов в стенаньях изойти.
Виною ты, любовь моя,
Что эта боль вот здесь, в груди.
Взрыв смеха, безжалостного, колючего, ранил сердце Гарри. Ему хотелось ворваться в беседку, расправиться с этими злыми бездельниками, крикнуть им всю правду, сказать, что они нищие духом, тонущие в пошлости. Но он не решился сделать это. Только ради Амалии. Он ведь любил ее и жалел, жалел за то, что она не сумела понять его чувства.
Гамбургские будни
Большой город спал. Луна лила с высоты зеленый магический свет, и черные громады домов с пустыми квадратами темных окон длинными рядами тянулись вдоль улиц. Только изредка можно было видеть мигающую точку в окне: это при свете сальной свечи какая-нибудь белошвейка заканчивала срочную работу или ложился спать неуемный гуляка, поздней ночью вернувшийся домой.
Тоненьким голоском двенадцать раз прокричала кукушка на стенных часах в маленькой комнатке, но молодой человек, сидевший за столом, не обратил на это никакого внимания. Глаза его горели, он поминутно макал гусиное перо в чернильницу, и снова рука скользила по бумаге.
«Дорогой друг Христиан, — писал Гарри (это был он). — Она меня не любит. Предпоследнее словечко произнеси тихо, совсем тихо, милый Христиан. Последнее словечко заключает в себе весь земной рай, а в предшествующем ему заключена вся преисподняя. Если бы ты мог хоть на миг взглянуть на своего несчастного друга и увидеть, как он бледен, в каком он расстройстве и смятении, то твой справедливый гнев за долгое молчание скоро улегся бы… Хоть у меня есть неопровержимейшие, очевиднейшие доказательства ее равнодушия ко мне, которые даже ректор Шальмейер признал бы бесспорными и, не колеблясь, согласился бы взять за основу своей системы, — но все же бедное любящее сердце не хочет сдаваться и твердит: «Что мне до твоей логики, у меня своя логика!..»
Гарри остановился и перечитал написанное. Ему столько хотелось сказать Христиану Зете… Ах, если бы он был здесь, рядом с ним, и Гарри, глядя в его голубые глаза, исповедовался бы ему в этом «сладком несчастье», как он называл свою любовь к Амалии! Да, это было бы лучше во сто раз — прошептать ему слова сердечного признания, рассказать о том, как жестоко насмеялась она над ним. Но написать все это ему было тяжело, словно он покрыл себя каким-то позором и теперь этот позор черными строками ложится на белую бумагу.
«… Сожги это письмо. Ах, может быть, я и не писал этих строк! Здесь на стуле сидел бедный юноша — он написал их, и все это оттого, что сейчас полночь…» — продолжал Гарри. Он описывал свою жизнь в Гамбурге и горько жаловался на то, что здесь никто его не понимает, что он должен заниматься не поэзией, а торговыми спекуляциями. Но тут же с гордостью Гарри сообщал другу, что он много пишет: «… Не знаю, лучше ли мои теперешние стихи, чем прежде, верно лишь одно, что они много слаще и нежнее, словно боль, погруженная в мед. Я предполагаю вскоре (впрочем, это может быть через много месяцев) отдать их в печать, но вот в чем беда: стихи почти сплошь любовные, а это мне как купцу чрезвычайно повредило бы; объяснить тебе это было бы очень трудно, потому что ты не знаком с царящим здесь духом. Тебе я могу открыто признаться, что в этом торгашеском городе нет ни малейшего влечения к поэзии — за исключением заказных, неоплаченных и оплаченных наличными, од по случаю свадеб, похорон и крещения младенцев..»
Гарри дописал письмо, спрятал его в ящик стола и достал небольшую тетрадку в фиолетовом переплете. Там были записаны его последние стихи. Он их озаглавил «Сновидения». И действительно, он жил в сновидениях больше, чем в гамбургских буднях. Тотчас же после объяснения с Амалией Гарри уехал из Ренвилля, и никто из обитателей виллы даже не спросил о причине его внезапного отъезда. Скучные дни в банкирской конторе походили один на другой, но после работы Гарри был предоставлен самому себе. Он уходил с пыльных и шумных улиц на живописный берег Эльбы, излюбленное место прогулок гамбургских жителей. Там были разбросаны небольшие павильоны, где за чашкой шоколада с вкусными пирожными проводили свой досуг гамбуржцы, отдыхая от деловых забот.
Гарри сидел за столиком Альстер-павильона, просматривая свежие газеты и журналы и следя за плавными движениями белых лебедей, красиво отражавшихся в медленной воде озера, на берегу которого стояла кофейня. Здесь Гарри погружался в свои «сновидения» — разумеется, не настоящие, а поэтические. Он их записывал, и так возник цикл стихотворений, очень своеобразный, в которых действительность сплеталась с фантастикой. В этих стихотворениях отражалась неудачная любовь Гарри к Амалии. Перед ним рисовалась картина свадьбы Амалии, но не с ним, а с тем, другим, ненавистным ему прилизанным франтом.
Мне снился франтик — вылощен, наряден,
Надменно шел, надменно он глядел.
Фрак надушен, жилет блестяще бел,
И что ж — он сердцем черен был и смраден.
Он сердцем был ничтожен, мелок, жаден,
Хоть с виду благороден, даже смел,
Витийствовать о мужестве умел,
Но был в душе трусливейший из гадин.
«Ты знаешь, кто он? — молвил демон сна. —
Взгляни, твоя судьба предрешена», —
И распахнул грядущего завесы.
Сиял алтарь; и франт повел туда
Любовь мою, они сказали: «Да!» —
И с хохотом «Аминь» взревели бесы.