Кстати, позволь дать тебе совет, мой маленький четырехлетний Рикки-Тики-Тави: заботься о своем теле! Это твой инструмент. Заставь его вибрировать, дарить тебе самые яркие ощущения. Совершенствуй его, чтобы сделать прекрасным, цветущим, стройным, чтобы оно могло проникать повсюду, выдерживать прикосновение любых других тел, купаться в любых водах. Преврати его в своего надежного союзника. Добейся, чтобы оно излучало сияние. Требуй от него невозможного.
Я чувствовал себя крестоносцем на службе у культуры, хранителем памяти о моем былом мире, только глядящим в будущее.
Штаб-квартирой мне служил кабинет, забитый штабелями книг – подобиями башен, которых больше не строят (веление рецессии) в Дубае. Широкий эркер выходил на длинный жилой дом, стараниями одного фотографа превращенный некогда в произведение искусства. В его многочисленных окнах я наблюдал с наступлением темноты, как живут люди. Я пекся и о них тоже. Я хотел, чтобы на страницах газеты они находили для себя самое лучшее, находили образы, которые вновь пробудят их мозги, иссушенные техническим прогрессом, вернут им человечность. Картины, фильмы, книги, спектакли… Я умел видеть зарождение красоты, которой только предстояло расцвести, чтобы преобразить мир своим сиянием.
У меня под рукой были неоценимые сокровища – книги, чье великолепие, стоило их открыть, ослепляло. Да что там, я испытывал счастье при виде одних только названий: «Бесполезная красота», «Бесы», «Механика женщины», «Шум и ярость», «Химеры», «Моралии», «Алкоголи», «Герой нашего времени», «Книга песка», «Мораважин», «Письмо о слепцах в назидание зрячим», «Желтая любовь», «Тридцатилетняя женщина», «Супружеская любовь»… О эТамагия названий!
А еще я любил изобразительное искусство. Монографии художников, умерших или современных, будоражили меня. Обнаженные боги в шлемах, угрюмые крестьяне с выпирающими гульфиками, чудовища с бычьими головами, кровавые баталии, крутобедрые красавицы, призрачные феерии, грозовые небеса с аллегорическими фигурами, изящные бронзовые статуэтки из Бенина. А еще великое множество поэтических сборников – недаром сказал поэт: «Приветствовали мы кумиров с хоботами; С порфировых столбов взирающих на мир; Резьбы такой – дворцы, такого взлета – камень; Что от одной мечты – банкротом бы – банкир»[16]. И кто посмеет заявить, что литература мертва? Нет, она просто спит. А я бодрствовал, охраняя ее, вот так-то. Она просто «укрылась в подполье», по выражению одного эссеиста, проведшего молодость в пампе вместе с неким любителем гаванских сигар, я втайне восхищался его способностью запускать поверх нашей эпохи словесные шутихи чрезвычайной яркости. «Ностальгия – это пинок в задницу», – сказал он мне во время нашей последней встречи, стоя посреди своей гостиной, между стальными подпорками, державшими потолок, который грозил вот-вот обвалиться.
Да, ностальгия и впрямь была пинком в задницу: она вынуждала нас шевелиться, чтобы не разочаровать Древних, которые, я надеюсь, ликовали в своих эмпиреях, видя, что мы еще верим, будто не все потеряно. И если литература укрылась в подполье, значит, когда-нибудь она оттуда выберется. Подобно первым христианам, которые, пересидев гонения в катакомбах, выбирались наружу и назначали друг другу встречи, рисуя мелом на стенах Рима крошечных рыбок, и в конечном счете вот так, тихой сапой, завоевали весь мир.
Огонь был готов вспыхнуть. Вулканы вот-вот должны были извергнуть лаву.
Но мне нравилась и головокружительная реальность. Я уже говорил тебе, что предпочел спринт. Телевизионный. Я вставал на рассвете, чтобы успеть на макияж перед эфиром. Садился в такси, похожее на огромную черную акулу, и с удовольствием отдавался мягкому скольжению машины по асфальту, слушая музыку. Музыку, уверявшую меня, что я так молод и хочу, чтобы меня обожали[17], музыку, которую я слушал в двадцать лет, которая из эпохи сорокопяток прорвалась в наши дни, наглядно олицетворяя «возврат к былому». И мне было приятно, что эТамузыка меня молодого сопровождает меня старого на пути к телестудии. Да, я любил эти рассветные минуты в павильоне, где меня гримировали, отглаживали мне рубашки, предлагали крепкий кофе, цепляли к вороту микрофон. К тому времени я уже не писал, пожертвовав творчеством ради своей миссии. И, сидя в лучах софитов, я рассказывал о книгах других писателей, о фильмах других режиссеров, о произведениях других творцов.
В моем святилище хранились сотни записей – в том числе история одного парня, которую он изложил в своей песне «Rape my!»[18]. Абсолютный хит номер один, доказательство, что социальный протест, если его правильно подать, можно превратить в ходкий товар, пусть и нематериальный. У меня сохранились все его альбомы, я тебя с ними познакомлю. Если захочешь. Если меня оставят в живых.
Я трепетно охранял мои магические кассеты, этот корм для души, эти ингредиенты моего волшебного зелья.
В мире царил хаос, для прессы настали трудные времена. Информация била ключом, отовсюду и притом бесплатно, а нам приходилось ее продавать. Но я был крестоносцем, как уже тебе говорил. Впрочем, без всяких усилий. Эти вавилонские башни текстов, которые я ежедневно просматривал по диагонали, эти залежи образов, которые сортировал, отбрасывая сомнительные, все это стало для меня наркотиком, вздергивающим нервы, стало моей жизнью.
Я любил свою Фирму. Здесь царила доброжелательная атмосфера, хотя иногда случались и подставы, и сплетни. Среди коллег у меня были друзья, я считал нашу профессию увлекательной. Правда, она требовала тяжкого труда, нужно было знать более или менее все обо всем, никогда не расслабляться и, несмотря на постоянное напряжение, делать свое дело с энтузиазмом. Зато в нем был смысл.
Но вернемся к твоей матери. Которую я пытался разыскать…
Сидя у светящихся экранов, бильд-редакторы отсматривали десятки изображений, стекавшихся из агентств со всего света, выбирали и сохраняли те, что могли пригодиться Фирме. Чтобы показывать их миру, час за часом.
Я спустился к ним, чтобы поговорить с главным. Его звали Антон, и он мне очень нравился. Более того, я чрезвычайно ценил его как профессионала. У Антона был нюх на фотографии, да простится мне эта фигура речи. Конечно, куда важнее зоркий глаз, однако Антон никогда не выбился бы в боссы, обладай он лишь острым зрением. Но этот парень обладал еще и нюхом – безошибочным, поистине звериным обонянием, позволявшим ему выхватывать из потока фотографий настоящее.
Он стоял, склонившись над столом и разглядывая серию портретов известного политического лидера, любителя chili com carne[19].
– Привет, Антон, как жизнь?
Не оборачиваясь, он ответил:
– Да вот разбираюсь в политической фауне…
– Мне нужно разыскать одного фотографа.
– Фамилия?
– Только имя, Антон. Это женщина-фотограф. Зовут Паз.
Вот тут он и обернулся. Антон – большой любитель женщин, правда, чисто теоретически. Отловить на экране коллегу-незнакомку – такая задача сулила ему двойное интеллектуальное удовольствие.
– Как, ты сказал, ее зовут?
– Паз. Пэ-А-Зэ.
– Из какого агентства?
– Понятия не имею.
Он забарабанил по клавиатуре.
– Какую тему она разрабатывает?
– Ничего не знаю, Антон. Знаю лишь, что она покупает баллончики «Средство от пыли».
– Опиши поточнее.
– Что – баллончики?
– Да нет, твою фотографиню.
– Она очищает от пыли.
Он улыбнулся:
– Приятно видеть, что тебя зацепило. Похоже, ты встрепенулся.
– А вот это когда рак на горе свистнет.
– Сезар, оставь в покое прошлое. Его уже нет.
– Ну… смуглая, глаза черные, и в них будто огонь пылает – такой же черный, как ее волосы, – сказал я, пытаясь выразить главное. – Носит толстовку с надписью «I LOVE ASTURIAS», бюстгальтером пренебрегает – расстегнутая молния на толстовке не оставляет в этом сомнений.